Классный журнал
Якушина
Огонь и Холод
Макошь спустилась под землю — воцарилось зимнее время. Поле шло за полем. Хозяйка плотно расстелила выбеленные простыни, да так и забыла, забросила. Из-под снежной насыпи торчали палки и сохлые стебли борщевика и репейника, что летом доставляли немало хлопот, а зимой служили украшением. Ветки ивы свисали до самой земли, сплетались меж собой сверкающим кружевом. И только следы людей, собак да заблудившегося зайца нарушали безмятежность полей. Ни шума, ни ветра…
Солнце раскраснелось, как щеки вдоволь наплясавшейся девушки, пульсировало светом, будто ее же сердце взволнованное. Верхушки деревьев заблестели золотом, засеребрились, а затем огрубели, уподобились «панской» вязке елочкой, которую только и помнили Огонь да Холод — так кликали на деревне Савельевну и Петровну.
Савельевна облокотилась на полусгнившую ограду и залюбовалась. Красота, накопленная веками, повсюду разлита, разбросана. Зябко, мороз лютует — а крестьянину праздник: нет работы, можно вздремнуть лишний час, вдоволь поваляться на печке.
В небе показался ястреб. Сначала долго кружил над невысокими крышами, а затем приземлился на купол церкви, на железный крест, и казалось, что даже под ничтожным весом птицы церковь вот-вот накренится набок и превратится в груду красных кирпичей. Церковь отстроили громадную, чтоб возвышалась над всей деревней, и ее далеко видать с холма. Съезжались в чудом сохранившийся храм со всей округи.
Новый батюшка Серафим все строгает и режет, бригады одну за другой нанимает, но вид у храма остается прежним — шатким и заброшенным. Прежние хозяева сделали архитектуру с амбициями: с колоннами до потолка, высокими благородными сводами, будто строили богатый графский дом. Со временем одни амбиции и остались от барского племени. Церковь оказалась последней барской причудой, от других осталось и того меньше. Замок стоял неподалеку, зиял проемами, будто голодными ртами, и от стеклянного пола, под которым плескались японские рыбы, сохранились только легенды. Расстреляли их всех в 17-м. А без хозяина — что? Все приходит в сиротство, упадок…
Ястреб взмахнул крыльями и так впился взглядом в Савельевну, словно не сомневался: она сейчас в ответ посмотрит.
— Вот и ты, солнечный посланник, видать, за мной. Зажилась. А как умрешь, когда Холод отогреть будет некому, — пробормотала Савельевна себе под нос.
Ястреб взмыл в небо, сделал пару кругов над головой Савельевны, гипнотизируя, отвечая на вопрос утвердительно, и вернулся, передав весть, обратно к солнечному господину.
Ястребы всегда водились в этих местах. Оттого и назвали местную речку Ястребом, а деревню, что за Ястребом, — Заястребье. Про эту гордую птицу думали особенное. Даже если курицу у кого украдет, никто не преследовал — считали хорошим знаком. В чьем доме ястреб жертву принимает — в тот добро и счастье приносит.
Савельевна привыкла чутко спать, ведь ночью стучалась Петровна, только ей доверяла. Петровна всегда страдала от холода, даже летом согреться никак не могла. Печку она не топила после одного случая.
Петровна жила через дорогу от Савельевны в богатом доме. Самый красивый дом на деревне выстрогал отец своими руками. Порог высокий, будто царский. Крыша из дорогущей меди. Резные наличники кругом. Птицами заморскими ставни изукрасил. На воротах — чудной фонарь с цветными стеклами. На крыше флюгер в виде петуха направление ветра исправно показывает. Жить в такой избе да радоваться. И Петровна, хрупкая сложением, словно царевна жила. Но не выпало ей счастья, не дал Бог детей. Муж жил-жил да и ушел к другой в соседнюю деревню. А Петровна осталась одна, стала сохнуть, совсем измельчала, спина к земле пригнулась. Но такого горя мало, видно, оказалось Петровне, повадилась к ней племянница и стала травить старушку раньше срока.
Подлизывалась, угощала чаем особенным да пирогами. Только после этого чая Петровна упала, задев керосинку. Не любила Петровна свет электрический. Стекло разлетелось по дубовому полу, и огонь тут же горазд пол облизывать, подбираясь к ногам Петровны. Заходили повсюду огненные ножи, храбрые, отполированные, один другого острее, длиннее. Их жаркие кончики уже стали пятки колоть и мучительно резать…
Но где беда — там и счастье, где зло — там и добро на страже. Савельевна увидела отблески пламени в окошке соседки, выбежала — унюхала дым. Дверь не сразу поддалась, но Савельевна обладала мощью и силой, и гвозди хоть и крепко вбиты, но поддались человеческой воле, осыпались. Оттащила подругу Савельевна скорей на порог, а сама затушила огонь лоскутным одеялом. Хоть и жаль одеяла хорошего, да делать нечего, не пропадать же остальному добру. Пожар разом сник, почуяв руки, которым подвластна любая стихия.
Петровна отделалась дешево: ожоги на пятках да дыму наглоталась чуток. Только после этого случая огня остерегалась и все время страдала от холода.
— Ой, холодно, холодно! Ой, замерзну совсем! — кричала она, едва кто дверь или окно открывал, да и просто.
Перестала петь. Мир остался без радости для Петровны после пожара. Все вокруг несло лишь холод.
Племянницу простила, но пускать ее на порог перестала. И доверяла только Савельевне, с тех пор она для Петровны — повелительница огня: лишь ее одну огонь не смел ослушаться, становился покорным. Ночь наступала — Петровна куталась во все шубы и одеяла. А когда совсем невтерпеж становилось, чувствовала, что вот-вот замерзнет и Богу душу отдаст, кидалась через дорогу к Савельевне, стучала и горланила:
— Открой, Савельевна! Холодно!
Савельевна чуть услышит — бегом открывать. Самовар ставит. Шуршит угольками. Угольки шипят, шкворчат, красными зрачками вспыхивают — недовольны, когда тревожат их тление.
Свет в печке вспыхивает и выхватывает из небытия, из темноты, не богатый, но и не срамной скарб Савельевны: прялку из бревен, резной могучий шкаф, посуду на полках, скамейку и блестящий, пыхтящий на все лады самовар.
Ноги Петровны Савельевна упрячет в валенки, крепко перевяжет шерстяными шалями, на голову нахлобучит шапку и повелевает лезть на печь:
— А ну, окаянная, полезай на печь! Совсем замучила.
И тут же чай с травами поспевает — все в руках Савельевны спорится.
— На вот, грейся!
Петровна чашку примет и цедит, цедит…
— А давай нашу, про птушку за долом, — наглеет Петровна, кто ж ее еще, одинокую, баловать-то будет.
— Ишь! Цедит! Спи уже! Хочется петь, сама и пой... А то я и печь топи, и пой. Завтра вставать раненько, курей кормить, а то всех петухов в округе перебудят. А-а-ха-а-а. У-ух.
Савельевна раззевается, падает на железную кровать, которая раз скрипнет, — и тут же в сон. А Петровна еще елозит, ворочается, с бока на бок переворачивается…
И вот огонь неслышно затихает, деревенская хата покоряется ночи. Тишина сначала тяжелая, натянутая, неродная, а потом и она исчезает. Исчезает все, переносится в мир иной.
Небесная мать распустит золотые косы. Где у нее волосы в колтуны сбились, там люди видят звезды. И только к утру поспевает их расчесать — так колтунов за день много нахватается.
За облаком прячется королевна-луна. Месяц, головной убор диковинный, убранный легкой прозрачной тканью, плывет. Походка у королевны мягкая, ровная… Перебирает ногами, как в хороводе, едва касаясь земли. Трава пригибается, синим шелком стелется — люб ей бережный шаг ночной королевны…
Савельевна и Петровна сны глядят светлые, молодые. Про время то, когда леса были гуще, а песни звонче. Река была ширьше, по ней корабли торговые ходили. А парни лихие с коней их, девушек, скидывали. До тех пор только катали, пока песен хватало и голос не хрип. Так и невесту выбирали. Которая громче да дольше всех пела, та и в жены годилась. Так было, пока не пришел красноармеец в деревню и не принес свет электрический и цивилизацию. Весь уклад поменялся, стал непонятным. Крестьяне из поля стали в город идти, там искать правды. А кто остался — приспособился: своя земля всегда накормит, утешит.
Все бы хорошо, да тут новая напасть — коттеджи. Без души, без наличников. Расползлись по деревне, как колорадские жуки. Ничего не сажают, скотину не держат, только в саду с утра до ночи околачиваются и думают, как бы еще земли русской прикупить да коттеджей настроить. Да Бог с ними. Земля таковых терпеть не будет. И белые ушли, и красные, и эти уйдут. Земля — госпожа, ей решать.
Скоро весна. Скоро Макошь вернется. Природа всякий раз иначе весну возвращает. То зима уходит с ветрами и бурями. То сразу наступает лето, и вишни цветут уже через неделю. Или топит деревню так, что каждый житель хотел бы стать цаплею. Никогда творец сего действа не повторяется. Будто повторение — худшее, что может с ним приключиться. Но Савельевна подозревала, что хитрит Бог. Только он ее на тот свет отправит, самую старую из живущих на этой земле, так сразу и затянет Бог ту же песню заново: год ветра и бури, год скорой весны, год наводнения невиданного. А пока не повторяется, потому как последний, кто помнит, еще живет.
Можете не верить, но вот заедьте в деревню какую подальше или даже город, и увидите двойников, таких же людей, как сами, таких, как соседи ваши. И где-то ходит вторая Савельевна, а где-то — вторая Петровна. А вот Танька, прошмондовка такая, чтоб ее. Хитрый Создатель не думал, что человек самолеты да поезда изобретет и начнет летать туда и обратно. Потому и насылает он на самолеты да поезда напасти всякие, не хочет, чтоб кто-то знал его тайну, потому что нет ничего хуже для творца, чем повторение… Чем от бессилия еще раз сочинить то, что уже сочинял и показывал людям.
Солнце, батюшка теплокровного, взошло, высоко подняло голову. Савельевна так и стояла, желая вдоволь на все насмотреться. Солнце тыкало в нее лучиками, словно иголками, побуждало проснуться, идти заниматься делами, а она замерла, онемевши, взирала на дали, на лес, который, будто оброненная расческа, стремился в небо острыми зубчиками.
Кожа со щек Савельевны сползала, будто ладные оладьи с тарелки, и нависала над шеей лесенкой. Несмотря на дородную фигуру, за последний год похудела сильно Савельевна — болезнь глодала изнутри, но к врачам Савельевна не хаживала. Лекарства никогда в рот не брала, не верила в их силу лечебную. Мало ли какую химию там намешали. А травы свои, с детства по ним бегает. Как заболеет, всегда призывает отца во сне. Тот является, она и спрашивает: «Поживу еще али нет?» Отец говорит, что поживет. «Так зачем лекарства тогда-то?» — так рассуждала Савельевна и жила долго, перевалило за восьмой десяток.
Маленькие глазки Савельевны все время слезились и от слез обесцветились, едва-едва голубой цвет просматривался. Но все боялись этих маленьких глаз. Потому как насупит брови Савельевна, сведет морщины на лбу так, словно мечи скрестились, — и быть беде у обидчиков, подожжет, как пить дать. И за это на деревне прозвали Савельевну Огнем.
Правда, поджигала Савельевна заборы, бани да сараи для хлама, чтобы человек не пострадал. Но все равно наносила семьям убытки. И страх на деревню наводила. Кто ее знает: вдруг из ума выживет и до жилища с людьми доберется?
Творила дела подобные Савельевна не из любви к пожарам, а чтоб людей учить жизни правильной. Раз соседка Ленка ей бусы показывала, из пластмассы — разноцветные шарики, из Латвии такие возили. Дефицит. Попросила Савельевна соседку и ей такие купить в городе. Уж больно понравились. На что соседка ответила:
— Буду я еще специально за бусами вам в город ездить. Сами лошадь снаряжайте да езжайте. Никто никому ничего не должен.
И уже вечером забор у соседки пылал. Ленка верещала, уговаривала всех ведра с водой таскать, а ей, наученные, отвечали:
— Сама таскай, никто никому ничего не должен.
И сгорел забор у соседки. Хорошо, пожарники подоспели, а то огонь уж к дому подбирался.
Поджогами Савельевна занялась сразу после тюрьмы. Сидела она за убийство. Мужа забила до смерти, пьяницу. Думала, заступятся за нее в деревне. Дети расскажут, каков папка их. Жить не давал спокойно, все злой да пьяный. И бьет. И однажды Савельевна не вытерпела и отколошматила от души чугунной сковородкой. Муж побоев не перенес и помер, шельма. А Савельевну в тюрьму упекли как убийцу. Свекровь первая на суде голосила, что посадить надо невестку, а лучше казнить: хорошего мальчика сгубила, жить бы ему и жить, если б ее послушался да не женился на твари этой, Савельевне. И детей злодейка подговорила, чтоб мать не выгораживали. Не принято за бабу заступаться, мужик всегда прав, а баба за то, что руку на него подняла, — преступница.
Назначили срок Савельевне — 10 лет. Что-то сломалось в душе, и тюрьма для Савельевны стала, скорее, передышкой, отдушиной. Среди таких же убийц, как она, как-то спокойнее, чем среди неосужденных. Но от душевной поломки стала Савельевна ощущать внутри жар, который требовал и требовал огня, ненасытный, подпитки обиды и злости, разгорался в неуемное пламя, требовал выхода. И стала Савельевна поджигать снаружи, чтоб утихомирить свой жар изнутри. Только Петровна ее не боялась, знала, что не обидит Савельевна того, кто невинен.
К калитке дома Савельевны подошел милиционер.
— К тебе я, Савельевна.
— А почто я тебе, служивый?
— Да жалуются на тебя. Заявление вот Шурик написал… Плохи дела, Савельевна.
Савельевна впустила милиционера. Смотрит на него, молоденького, складного. И что он у них забыл? Служил бы себе в городе.
Ставит самовар, вынимает хлеб, вчера испеченный, варенье, сало…
— На, ешь, Алешка.
Милиционер Алешка сконфузился, снял фуражку, мнет ее.
— Я это… посадить тебя должен, Савельевна.
— Ну, раз должен, значит, посадишь. А пока ешь. Аль боишься, что отравлю?
Алешка напхал за щеки хлеба, чай из чашки тянет, сложив губы соломинкой, и спрашивает:
— Ты почто, Савельевна, Шурика в сарае подожгла?
— А того, что пил он там с дружками. Я ему давно говорила: «Не пей, не пей». Дом отремонтируй. Он не послушался, в запой ушел. Жену избил ни за что. Вот кого посади!
— Савельевна, в нашей стране нет такого закона, чтоб наказывали за пьянство в своем доме. Посадил бы, да пусть его жена ко мне придет, заявит…
— Да разве ж она заявит? Разве про такое она сказать хоть кому-то может? Ее же не поймут.
— И все-таки зачем вы, Савельевна, сарай подожгли? Все, завтра из города за вами приедут, я предупредить пришел, чтоб собирались… Или, может, ехать вам есть куда…
— Да куда ж мне ехать? Даже если мои дети примут меня, то сдадут на третий же день. Нет в них любви к матери. Виновата, не так воспитывала.
— Тогда не знаю… Шурик в больнице, с ожогами 40 процентов тела… Тяжелый ущерб здоровью. Не могу я замять, не в этот раз. Все серьезно. Говорил я вам, как вы тому пьянице: хватит поджигать, хватит… А вы все свое…
— Видно, такая судьба у русского человека — коль завелась в душе страсть, ничем ее оттуда не вышибить…
Савельевна оставалась спокойной. Она почувствовала, что ушел жар из ее сердца, освободил. Тюрьмы она не боялась, пуганая уже. Она полезла в дубовый шкаф, недолго там копалась и вынула кортик с кожаным поясом. Кортик подписной, переливается, как новехонький. И кожа почти не стерлась, только благородства приобрела с возрастом, дорогая.
— На вот, носи. Вдруг преступник тебе попадется, что без силы не сладить с ним. Кортик острый, острее только языки у людей. Папы моего, белого офицера, убили его в Гражданскую. Ох, и любил меня папка мой, никто меня так не любил… Носи. Подарок тебе. Или на зверя наткнешься… В наших краях полно зверья всякого. Защитит он тебя, вот увидишь, сослужит тебе службу хорошую.
— Да я не могу… На службе я… Скажут, взяточник.
— А кто скажет? Я не скажу. Никто и не знает, что кортик мой.
— Ладно, спасибо. Завтра приду. Готовьтесь, — понуро произнес Алешка, рассматривая кортик, мальчишка проснулся в нем от холодного сияния лезвия.
Челка у Алешки вихрастая, светлая, как у мужа Савельевны в молодости, уши растопыренные, скулы жесткие, а улыбка добрая, как у Буратино. Так его и называли за спиной деревенские — Буратино. «Вот кому-то жених будет надежный, — подумала Савельевна. — Только невест не осталось, те, что в город не ринулись, те ни огород вскопать, ни корову подоить, ни рубашку погладить толком не могут, белорукие».
Алешка ушел, и Савельевна двинулась скотину кормить. Кому-то вся скотина достанется? Да хоть кому, лишь бы с голоду не оставили тут подыхать. Со двора церкви доносился ритмичный и неприятный звук от распила.
«Никак батюшка Серафим опять стругает для церкви», — решила Савельевна.
Савельевна взяла с полки книгу с молитвами, почитай столетнего возраста, не меньше, читанную-перечитанную, и икону, возраст которой старше деревенской церкви, — на ней Христос, младенец, посланный Богом, восседал на своем троне, коленях матери, — и направилась прямиком к батюшке Серафиму.
Батюшка, увидев приближающуюся Савельевну, пилить забросил из вежливости, отер пот с узкого лба рукавом полушубка, руки о подол рясы вытер и приготовился святой долг исполнять, потому как работа его — каждого приходящего выслушать.
— Ну что, Савельевна, поджигать пришла? Неужто прогневал? Вот, приходится с самого утра работать. Скамейки хочу соорудить, чтоб посидеть где было. Разбудил?
— Типун тебе на язык, батюшка, прости, Господи, поджигать тебя не за что… Да и того, сажают меня уже, за Шурика. Все, отподжигалась я. Жар сердца утолила. Бог отпустил. Хочу, чтоб и ты грехи мне отпустил, если не занят. Заплатить мне нечем, но вот икона старая и книга молитв. Вдруг пригодится.
— Да что вы, Савельевна. Я и так отпущу.
— Нет, возьми, знак сегодня видела, последний день живу. Вот память тебе от меня.
— За такой подарок я вам на новой колокольне сыграю. Денег, что вы деревней собрали, как раз на колокольню хватило. И даже на печку осталось, тепло теперь в храме. Пойдемте, посмотрите.
— Пойдем, милок.
Храм изнутри такой же обшарпанный, как и снаружи. В углу виднелась огромная печка: видно, кто-то дом чей-то рушил и старую печь за ненужностью продал — больно она громоздкая, устрашающая, полкомнаты занимает. Савельевна потрогала — теплая. Камень толстый, долго будет тепло держать. Но внутри храма все равно торжествовал могильный холод, и Савельевна поежилась. Ничего, привыкну, не такой мороз пережить пришлось. В полутьме виднелся наспех сколоченный иконостас, временный. Батюшка заботливо развесил всюду иконы, кадила… Горели свечи. Щедрый батюшка, на огне и мирте не экономит. Возле входа разместилась корзина с юбками и платками, для новеньких или зевак, что в храм без платков приходят.
— Вот здесь я вашу икону повешу. Самое место для нее, в центре. Я все подобрать никак не мог, что повесить сюда. А тут вы, Господь вас прислал, Савельевна. Самая намоленная и должна в центре висеть. Спасибо! Так что у вас за дело? — сказал батюшка Серафим и пригласил присесть на свежеоструганную скамейку.
— Да вот, помирать собралась…
— Но-но… Не смейте, поживете еще. Только Бог знает…
— Только Бог и тот, кому он решил сказать об этом.
— Ну ладно…
— Так вот, хочу душу облегчить. Грехов у меня немного. Мужа убила. На детей затаила злобу за суд. На соседей. Допустила в душе поселиться злобе. И поджигаю…
— Зачем поджигаете?
— Да неймется мне. Вот тут болит, горячо. И хочется взяться за спички да и пожар устроить, чтоб все, все в нем сгорело!
— Но Христос нас учил прощать врагам нашим…
— Я прощаю. После того как поджог им устрою, все прощаю: и что косо посмотрели, и что слово сказали не то, и что не помогли, и за камень в меня прощаю…
— Разве Христос мстил бы?
— А мы этого не знаем. Разве вся эта жизнь наша никчемная, безрассудная — не месть его? Разве не насылает на нас Бог то пожары, то наводнения, а теперь еще и техногенную катастрофу?
— Все так… Но…
— А разве не должны мы людей лучше делать своими делами? Пусть и так, поджигая… Чтоб они по Христу наконец стали жить?
— Нет, не думаю.
— Сам Христос высоко, на небе. А мы на земле должны по его завету порядок наводить. Разве он не сказал: поделись с нуждающимся?
— Сказал.
— Вот, сказал, а эта сволочь, Ленка, бус мне пожалела, а Егоровна хлеба не дала, когда я просила. А Сашка — гвоздей. А ведь рука не отвалилась бы, если б отдали… А вот Шурик, разве Бог завещал нам пьянствовать? Нет… И только огонь очистит их.
— Савельевна, я не вижу, что вы собираетесь раскаиваться…
— Прости, батюшка, меня, грешную. Раскаяться я пришла, душу облегчить, простить всех, а опять за свое. Отпусти ты грехи мне. Раскаиваюсь. Прошу у Бога прощения. Пусть возьмет мою душу в рай и пристроит меня там как следует. А если меня — в ад, то и ладно, мы с огнем, считай, породнились, пусть поджарит меня там, грешную.
— Отпускаю грехи вам, Савельевна. Это не те грехи, за которые Бог изжарит на сковородке.
— А у Шурки вот ожоги — 40 процентов тела. Видать, болит ему страшно.
— Шурка поправится. Он и из реанимации на третий день сбегал, что ему сделается… Жене его хоть облегчение.
Савельевна подошла к иконе Николая Чудотворца, в честь которого церковь назвали, в лицо вгляделась, почерневшее от времени и сажи. Любят на Руси чудо, как ни души, любят и чудят. Зажгла свечку, помолилась и стала вспоминать все лица, кого обидела, кого знала. Вихрастого мужа, кучерявого, молодого — ведь не всегда он был пьяницей, — руки его заботливые, нежные. «Прости меня», — приговаривала. Вспомнила Ленку. Хоть и вредная баба, но зато детей своих голубит, на шаг от себя не отпускает, пасет, как кур, несущих золотые яйца, вот уж мать от природы. Егоровну, Люську из продуктового, детей своих… «Дай им Бог здоровья и счастья побольше, чем моего». Внуков, что летом на недельку приезжали. Ягодинок. Шурика… Он ведь неплохой парень, хоть и дурень. Ничего у него-то не ладится. Ушанка сползает с одного уха — да и все, смех. И такой мелкий уродился, что, кажется, только голову его видать — и сразу валенки. С колхоза его погнали. И без стекол в доме живет который год, выбил в драке, а вставить некому и не за что. А теперь еще ожоги — 40 процентов. Жене его дай очухаться. Ведь только и лежит днями и ночами, в ватник закутавшись, в кладовке, где только и тепло, и боится выйти, потому как муж ватник отнимет и продаст. И Петровну, Петровну не забывай, не протянет она долго без помощи, горемычная…
Пока Савельевна молилась, батюшка влез на колокольню, и по деревне разнеслись удары железных языков о колокола. Могучие удары чередовались с легкими, развеселыми. Птичьи трели. Враз деревня превратилась в один сплошной концертный зал, наполненный волшебными звуками, которые исчезали в небе. Бум-бом, бум-бом-рам, рам-рам-бум-бум-там-та-рам… Деревенские выбежали все из домов, кто порадовался за новую колокольню, а кто и поворчал…
Батюшка же Серафим не ощущал рук от счастья и зашелся… Незаметно для его глаз Савельевна вышла из церкви и направилась к дому. Забот еще много: хату прибрать, баню натопить. В тот мир уходить надо чистыми.
К ночи управилась и легла. Смерть не приходила. Неужели ястреб, Божий посланник, обманул? И тут, будто обидевшись, жар в сердце вернулся. Стало жечь нестерпимо, обжигая до самого горла, так, что голова ушла, куда-то в сторону съехала, и дышать нечем стало, страшно… Сердце птица клевала до самого дна. И позвать некого, да если б и было кого, то не осмелилась бы смерть пугать. Так должно быть: все умирают…
А в это время Петровна проснулась среди ночи от лютого холода и, едва тулуп на себя набросив, ринулась к Савельевне, пока мороз ее в родном доме не прибрал, не сковал ее чресла до недвижимости.
— Савельевна, открой! Холодно! Замерзаю, слышишь?!
Петровна стучала и в дверь, и в окна… А потом сползла на землю и стала погружаться в сладкий хороший сон.
— Холодно… Замерзаю…
Завывал ветер, поземка струилась по земле змеей, взметалась к небу, рассеивалась, сбивалась в столб... На лицо Петровны падали снежинки, будто блестки, которыми модницы украшали лицо, и они не таяли, потому как тело Петровны давно уже охладело.
Сквозь щель меж неплотными рамами проник в дом Савельевны ветер, остудил разгоряченное сильное тело, трепетно подхватил ее душу, уставшую цепляться за жизнь, и унес с собой, обратно в щель, будто его и не было, будто не гулял он только что по натопленной хате. Понес Савельевну к Солнцу. Туда, где небесная мать опять распустила волосы и, расчесывая их, напевала:
«Не хмелинка в поле вьется, да ой!
Парень с девушкой смеется…
Ой, ты отколе, девка баская, да ой!
Словно травка ты зеленая…
Ой, встань-ко, Катенька, проснися, да ой!
Ты запой-ка песню новую…»
И не стало Огня да Холода. И тут же Бог завел песню по новой…
Рассказ Натальи Якушиной «Огонь и Холод» был опубликован в журнале «Русский пионер» №33.
- Все статьи автора Читать все
-
-
01.11.2012Непьющие в Мосаре 1
-
05.07.2012Живу среди глухих заборов 22
-
Комментарии (8)
- Самое интересное
-
- По популярности
- По комментариям
Вот, прям оттаяла от всего нехорошего, когда прочла колоритнейшую Савельевну. Герои оказались хороши и видимы. ... обратила внимание, что совершенно другое письмо в этом рассказе, видно, следующее напишется совершенно иным стилевым...
Да, точно, расстреляли даже не рыбок, а легенды... У семи нянек дитя без глаза...:)
А этот рассказ состоит из трёх составляющих: я узнала, что раньше в моём доме в деревне жила старушка-поджигательница, потом встретила в этнографической книге Марины Копыловой историю про старушку, которая всё время мёрзла, там же позаимствовала некоторые образы. И книги Марины, рассказы, собранные песни, она сама - это что-то потрясающее. Мне стало жаль того, потерянного, народного... И побывав на конференции чего-то про женщин, которых несправедливо подавляют, я услышала речь замечательного поэта из Австралии Дэвида Вонсбро, который оказался удивительным человеком: он долго жил среди аборигенов, потом работал в хосписе... Когда он работал в хосписе, умирающие очень любили когда он им рассказывал сказки, и они очень боялись умереть до того, как успеют дослушать историю до конца. И он сравнивал себя с древнеегипетской богиней Нут, которая наклоняется к умирающему так близко, что её грудь нависает над головой, как грудь матери успокаивает младенца... И в рассказе я использовала некоторые древнеегипетские мотивы, просто замаскировала их под славянские... Не знаю, сойдётся ли так ещё...:))) Иногда приходится ждать годами...
по тексту чувствуется насыщенность, коды Автора не угадываются, но внутренние силы двигают такие рассказы... вот, есть такие Авторы - Людмила Душкина и Елизавета Григ... в инете пишут. разные очень, но коды в их вещах очень часты... коды редко кто определяет, но вещи интересны... подумала, что надо о кодированном сказать. У тебя - нестранные сплетения, прожитые мироощущением совершенно разноплеменным, дали потрясающую картину русской деревни, нашей жизни.
Поживу в деревне плотно, вот тогда и выдам картину... А пока... мои фантазии...:) Спасибо!!!!!