Классный журнал

Натан Дубовицкий Натан
Дубовицкий

Nahe null, или Трудности обратного перевода

08 мая 2012 01:41
Отрывок из романа Натана Дубовицкого «Околоноля» в переводе с немецкого.

Редакция «РП» пошла на отчаянный эксперимент: после того, как роман Натана Дубовицкого «Околоноля» перевели на немецкий язык (готовятся к изданию переводы на французском и итальянском), мы предложили переводчику Игорю Эбаноидзе (до сих пор специализировался на переводах с языка оригинала на русский Томаса Манна и Фридриха Ницше) сделать обратный перевод с немецкого на русский отрывка из «Околоноля».

После этого мы сравнили их (справа в журнале – текст оригинала, слева – обратный перевод), чтобы понять, насколько изменился текст. Мы хотели убить сразу несколько зайцев (в неточном переводе – «сурков»)  проверить качество оригинала и немецкого текста, а также качество обратного перевода. По нашим представлениям, должны были получиться три совершенно разных произведения. Был бы повод для веселья.

Сразу можем сказать: мы были шокированы тем, что два русских текста не сильно отличаются друг от друга. Местами совпадения просто катастрофические. Это тем более удивительно, что мы попросили Игоря Эбаноидзе не читать русский оригинал. И он это обещание выполнил.

Между тем эксперимент оказался ценен прежде всего тем, что изменения все-таки есть, и хотя неуловимые, но крайне существенные, Они, собственно говоря, составляют суть «Околоноля». В обратном переводе все так, да не так. Из него ушла душа (тема 13-го номера «РП»). То есть именно что неуловимая субстанция. А так-то все хорошо.

Так что у читателя повода для веселья не будет. Но, может, появится повод для светлой грусти.

 

 

Около нуля

отрывок из романа Натана Дубовицкого (перевод с немецкого Игоря Эбаноидзе)

Город огромен, как мир, который огромен, как город  — этот завершенный и бесконечный образ в действительности наилучшим образом описывает ту докоперниковскую картину мира, которой я в своих представлениях привержен так же, как и любой горожанин, и которая ставит в центр мироздания не Бога, не солнце и даже не человека, а первую попавшуюся городскую сплетню.

Между прочим, наши предки, гордое племя ростовщиков и полководцев, сделали город столицей столь необъятно огромной империи, населили эту столицу такой уймой жителей и украсили ее улицы с такой неимоверной роскошью, что подобная узость моей метафизики совершенно простительна.

Я не буду описывать город, поскольку те немногие, кто живет за его пределами, уж по крайней мере раз, хотя бы проездом, здесь бывали.

Начиная свой рассказ, напомню лишь о том, что всякое передвижение внутри города крайне затруднено. День и ночь напролет люди и машины обрушиваются друг на друга непрерывным потоком.

Так называемые уличные пробки были некогда настоящей городской катастрофой, а потом, как всякая катастрофа, с которой ничего не поделаешь, превратились в образ жизни. В пробках рождаются и умирают, играют в карты и участвуют в выборах, сочиняют и распевают песни. В пробках торчат некоторые предприятия, банки и профсоюзы, а где-то поневоле трудится даже целое министерство. Можно передвигаться по тротуарам, но пешеход не может предугадать, куда занесет его толпа. Метро тоже не оправдало возлагавшихся на него надежд  — аварии, забастовки и хулиганы превращают это средство передвижения в полигон для искателей приключений.

Поэтому горожане редко покидают свои дома, а если кто и рискует это делать, он едва ли верит в свое возвращение.

Я, например, еще ни разу не бывал в центре города (а он, говорят, очень красив), и ничто не может заставить меня посетить манящие окрестности, тайны и не вполне безопасный колорит которых некогда принесли нашему кинематографу кратковременное международное признание.

Так что после своей женитьбы я был счастлив принять предложение Павла Петровича. Он, как мне кажется, русский и преподает патоботанику в одной из экспериментальных школ, где несчастная молодежь запасается знаниями о всевозможной ерунде в надежде (само собой разумеющейся и оправданной), что город снабдит каждого работой, сколь бы бессмысленной она ни была. Павел Петрович сдавал нам с женой комнату в своей маленькой мансарде. В другой комнате, по его словам, обитал высококультурный и очень спокойный жилец, находиться с которым под одной крышей  — сплошное удовольствие. Ну а в школьной оранжерее, среди пораженных экзотическими болезнями растений, расположился сам Павел Петрович. Он брал за жилье чрезвычайно скромную плату, а взамен обязал нас заботиться обо всем, «чему не нашлось места в оранжерее».

Почти дареное жилье, в двух шагах от работы (я работаю в статистическом бюро, которое уже пятьдесят лет безуспешно пытается организовать в городе перепись населения), в хорошем районе, с прекрасным видом из окна и спокойным соседом  — все это было очень заманчиво, и мы переехали. Попутно замечу, что в силу некоторых достаточно деликатных причин покой особенно важен для моей жены. Дело в том, что еще за полгода до нашей свадьбы она сошла с ума. Она считает себя женой Шопена  — совершенно нормальное помешательство в наших краях, которое можно было бы полностью игнорировать, за исключением только того нюанса, что ей был нужен композитор. Она увидела меня как-то в кафе и приняла за Шопена. Я ее тогда даже не заметил, но было уже поздно. Через месяц мне позвонил ее врач и рассказал обо всем этом безумии. Родители несчастной стояли передо мной на коленях и, рыдая, зачитывали мне историю ее болезни. Они заклинали меня жениться на ней, говоря, что иначе ее безумие может обостриться до крайности и даже привести к летальному исходу. Разумеется, я отказался, но они снова приползли ко мне с мольбами, а также с врачом и с дочерью. Врач бормотал что-то о гуманизме и самопожертвовании, а жена Шопена смотрела на меня так, как на меня еще в жизни не смотрела ни одна женщина. Шопену, надо сказать, повезло (не знаю, был ли он женат)  — она оказалась настоящей красавицей. Я тотчас же влюбился, по совету врача наврал ей что-то про неоконченную симфонию и с радостью вступил в брак.

Не могу сказать, что за «всем, чему не нашлось места в оранжерее», было так уж легко ухаживать. Мне и моей жене выпало тут гораздо больше хлопот, чем я ожидал. Вдобавок выяснилось, что при ближайшем рассмотрении болезни растений выглядят не менее отвратительно, чем болезни человеческие. Наряду с множеством вещей, которые можно назвать не более чем забавными, как, например, лимонное дерево, росшее вниз и, уворачиваясь от всех подпорок, стремившееся зарыть в землю свои ветки, листья и незрелые лимоны, в жилище Павла Петровича обитало и такое, что могло внушить настоящий страх. Рядом с нашей кроватью стоял циклопический, покрытый отвратительной сыпью и изъеденный ужасающими язвами кактус. «Просьба поливать его каждые тридцать лет», — инструктировал меня патоботаник, протягивая бутылку со специальной жидкостью и этикеткой, на которой значилась лежащая в весьма отдаленном будущем дата полива,  — и я представил себе этот день: кактус и я, отвратительные недужные старцы, по очереди поливаем друг друга из драгоценной склянки.

Еще там был гиперактивный мох. Он рос на кухне и распространялся вокруг с неимоверной скоростью. За ночь он покрывал стены, пол, потолок, мебель и посуду, расползался дальше по коридору, и каждое утро моя жена соскребала и соскабливала его со всех поверхностей, загоняя мох обратно в его родной ящик. «Если этого не делать, — объяснял Павел Петрович с какой-то особенной гордостью, — то за неделю вся Вселенная порастет мхом».

Однако самым странным явлением в этом жилище был наш тишайший сосед. Лишь по прошествии месяца я осознал, что мы еще даже не познакомились с человеком, который живет у нас за стенкой и делит с нами кухню и ванную. Моя жена не задумывалась над подобной аномалией, равно как и не чувствовала ни малейшей усталости во время своих ежедневных погружений в ботанический ад. Она была переполнена радостью, оттого что служит гениальному композитору, и я старался ее не разочаровывать  — некоторое время назад я даже прикупил учебник сольфеджио, дабы, если на то пойдет, поддержать разговор о музыке.

Как-то вечером, будучи уверен, что сосед наш дома, я постучался в его дверь, намереваясь представиться, а заодно и, признаться, намекнуть, что с его стороны было бы нелишним как-то поучаствовать в неравной борьбе за здоровье растений. На мой стук не последовало никакой реакции, и я решился украдкой заглянуть в комнату. Сосед и в самом деле был дома, он спал лицом к стене, свернувшись калачиком, в одежде  — мятые брюки, клетчатая рубашка, свалявшиеся рыжие волосы и сморщенные ботинки вырисовывались в смутную догадку о глубоком запое, прерванном столь же глубоким забытьем. Однако чтобы завершить этот образ, явно не хватало остатков еды и алкоголя, да и воздух в комнате был на редкость свеж, как после грозы. Комната вообще была пугающе чистой и пустой  — ничего и никого, кроме кровати и нашего соседа.

Чтобы не разбудить его, мы с женой весь вечер старались не производить ни малейшего шума.

После этого я еще неоднократно пытался переговорить с соседом. Он всегда был дома и всегда спал  — в той же позе, в той же одежде. Эта его, прямо скажем, чрезмерная сонливость мало-помалу начала меня раздражать, потому что жить нам приходилось не иначе как на цыпочках.

Сперва я думал, что он просыпается  — а как же иначе?  — когда меня нет дома, но потом как-то из-за болезни жены мне пришлось взять неделю отпуска. Весной ее болезнь обостряется, она неотступно ищет во мне Шопена, и чтобы не потерять ее, я должен быть рядом. В такие дни я изображаю муки творчества, изрисовываю нотные листы лихими хвостатыми точками, и моя жена с восхищением созерцает Шопена в действии. Это утешает ее и мягко гасит разгоревшийся было недуг.

Итак, целую неделю я не выходил из квартиры и полностью убедился в том, что тишайший наш сосед спал постоянно и не просыпался вообще, даже ради гигиенических или биологических надобностей. Это открытие умножило мою печаль, наполнило мое сердце всевозможными страхами и даже отчаянием.

Первое объяснение, на которое набрел мой разум в этой мрачной тайне, было банальным. Я решил, что жилец страдает каталепсией. Приглашенный для консультации врач жены выслушал меня с несколько большим терпением, нежели принято уделять знакомому, который не считается пациентом. Без особой охоты склонившись над спящим, он решительно и бесповоротно отверг предположение о каталепсии  — дыхание, по его словам, было глубоким и ровным, так дышит во сне на славу потрудившийся здоровяк. На это я предложил разбудить счастливого труженика. Врач задумчиво прошаркал на кухню. Там, за чаем, он заявил, что спящего лучше не будить. «Разбудив его, кого мы тем самым разбудим? — вопрошал он, глядя в стакан с чаем. — Это может оказаться преступник, психопат с опасной бритвой в кармане или лжепророк, чье учение ввергнет в хаос целые человечества». Я всегда доверял врачам, и потому с благодарностью принял это предписание. Спящий не храпел, не разговаривал во сне, не ворочался с боку на бок. Он никому не мешал. Меж тем, будучи однажды разбужен, он мог бы незамедлительно доставить неприятности, если и не «целым человечествам», то уж по крайней мере нам с женой.

Когда врач ушел, я почувствовал себя почти исцеленным. Однако со временем спящий снова начал меня нервировать. Убедительность медицинских доводов померкла, неуверенность возвращалась. Я не осмеливался будить соседа, однако и не будить его было легкомыслием. Чтобы не последовать за своей супругой в дебри безумия, я нуждался в объяснении.

Произведя общий смотр моего интеллектуального арсенала, который, признаться, на поверку оказался не столь впечатляющим и разнообразным, как мне представлялось, я выудил из общего хаоса новую гипотезу и отполировал ее до блеска. Она гласила, что спящий квартирант  — вовсе никакой не квартирант, более того, он не человек. Это растение  — в том-то и дело, — страдающее гуманоидностью, мутировавший картофель или что-то в этом роде из коллекции Павла Петровича.

Дабы срочно укрепить шаткий фундамент, на который с одержимостью взгромоздилась моя логика, я немедля позвонил патоботанику. Однако Павел Петрович решительно остудил мое рвение. Как выяснилось, он никогда в глаза не видывал своего непостижимого арендатора, а комнату ему сдавал по рекомендации друга. Этот друг заплатил авансом солидную сумму, так что пускай себе жилец оказывается кем угодно, хотя бы и картофелем  — Павел Петрович возражать не станет. Факт, что жилец все время спит, обрадовал Павла Петровича и, по его мнению, должен был радовать и меня. Что касалось друга, давшего рекомендацию, то он  — совершенно верно  — недавно умер. «Спящий неплохо запутал свои следы», — сухо резюмировал я про себя, слушая гудки в трубке.

Мой разум потерпел поражение. В моей войне с тайной мне требовалось подкрепление, и я нанял частного детектива.

Детектив осмотрел спящего и его комнату, неизвестно зачем порылся в личных вещах моей жены и Шопена, задал мне девяносто девять вопросов, из которых, на мой взгляд, ни один не относился к делу, получил ответы вместе с авансом и исчез.

Вернулся он только вчера. Я не сразу его узнал  — он растолстел и отрастил бороду.

— А вы изменились, — сказал я.

— Я  другой, — ответил он.  — Мой коллега занят, он поручил мне сообщить вам о результатах расследования.

Я не стал читать отчет и попросил детектива изложить мне выводы.

— Итак, — он с загадочным видом зажег сигарету, — пока шло расследование, спящий мог проснуться.

— Исключено, — ответил я.  — Он спит.

— Так мы и думали. Его пробуждение маловероятно, — невозмутимо продолжал детектив.  — Кроме того, причиной его сна может быть каталепсия. Мы также не исключаем, что спящий  — это преступник, скрывающийся от правосудия, или затаившийся параноик. Наконец, мы можем предположить, что этому феномену есть патоботаническое объяснение, ведь, в конце концов, учитель, сдавший вам комнату…

— И это все?  — перебил я его.

— В пределах оговоренного гонорара. Есть еще одна гипотеза, и прелюбопытнейшая, но ее отработка требует непредвиденных расходов…

— Сколько? — спросил я.

— Я со стопроцентной уверенностью утверждаю, — пересчитав деньги, торжественно возвестил детектив, — что человек, лежащий в этой комнате, есть фундаментальная причина и окончательное следствие умопостигаемой реальности. Мы все, этот симпатичный кактус, этот город, эта равнина, Бог и звезды  — все это существует лишь во сне спящего. Прервать его сон означало бы остановить время и уничтожить мироздание. Едва он откроет глаза, как мы исчезнем. Обязанность общества и, в первую очередь, ваша  — оставаться его сном и дальше. Чтобы предотвратить роковое пробуждение, мы готовы круглосуточно охранять спящего, что, разумеется, потребует дополнительных расходов…

Я выставил пронырливого торговца глобальной безопасностью за дверь и с тех пор уже не пытаюсь найти объяснение.

Разумеется, мне не раз приходило в голову съехать отсюда, но мысль о неудобствах, связанных с переездом, тут же меня останавливает.

Что до моей супруги, то ее все это совершенно не затронуло и спящего она по-прежнему не замечает.

Так мы и движемся, вполголоса и плавно, по его орбите и никогда не нарушаем тишины, каким бы ни был смысл его сна и кем бы ни был он сам, этот третий.

 

 

Околоноля

отрывок из романа Натана Дубовицкого (в оригинале)

– «Город огромный, как мир огромный, как город» — этот бесконечно-замкнутый образ, действительно, неплохо передаёт тот докоперниковский взгляд на вещи, который свойственен мне, как и любому горожанину, и который помещает в центр вселенной не бога, не солнце, не даже человека, но первую попавшуюся модную городскую сплетню.

Впрочем, предки наши, гордая нация ростовщиков и полководцев, сделали город столицей такой необозримой империи и населили эту столицу таким неисчислимым количеством обывателей, и украсили её улицы такой неоценимой роскошью, что подобная узость моей метафизики вполне извинительна.

Описывать город не буду, поскольку те немногие, что живут за его пределами, хоть раз, хоть проездом, но здесь побывали.

Для того, чтобы начать рассказ, напомню только, что любые перемещения по городу крайне затруднительны. Люди и машины обрушиваются друг на друга днём и ночью непреодолимым потоком.

Так называемые пробки на дорогах были когда-то муниципальным бедствием, а теперь, как и любое бедствие, с которыми ничего не поделать, превратились в образ жизни. В пробках рождаются и умирают, играют в карты, участвуют в выборах, сочиняют и исполняют песни. В пробках же затерялись некоторые магазины, банки, профсоюзы, где-то в них вынуждено функционировать даже одно министерство. Можно передвигаться по тротуарам, но пешеход никогда не знает, куда утащит его толпа. Подземка также не оправдала возложенных было на неё надежд — аварии, забастовки и хулиганы сделали этот вид транспорта аттракционом для авантюристов.

Поэтому горожане редко удаляются от дома, а если удаляются, то в их возвращение мало кто верит.

Я, например, никогда не бывал в центре города (он прекрасен) и ничто не заставит меня посетить манящие окраины, таинственность и небезобидный колорит которых принесли в известные годы недолгий международный успех нашему кинематографу.

Поэтому, женившись, я был счастлив воспользоваться предложением Павла Петровича. Он, кажется, русский и преподаёт патоботанику в одной из экспериментальных школ, где несчастных подростков оснащают знанием всякой ерунды, полагая (и, надо признать, справедливо), что город прокормит работника любой, и самой бессмысленной в том числе, специальности.

Павел Петрович сдал нам с женой комнату в своей небольшой мансарде. Вторую комнату занимал, по его словам, интеллигентнейший и тишайший квартирант, находиться под одной крышей с которым одно удовольствие. Сам Павел Петрович обитал в школьной оранжерее, среди поражённых экзотическими недугами растений. Плату он запросил самую умеренную, но взамен обязал нас ухаживать за «кое-чем, не уместившемся в оранжерее».

Иметь почти задаром жильё в двух шагах от конторы (я работаю в статистическом бюро, уже пятьдесят лет пытающемся организовать перепись населения города — безуспешно), в хорошем районе, с отличным видом и спокойным соседом очень заманчиво, и мы переехали. Покой, замечу, особенно ценен для моей жены по причине отчасти деликатной. Дело в том, что ещё за полгода до нашей свадьбы она сошла с ума. Ей показалось, что она жена Шопена — безумие вполне рядовое в здешних краях, на которое можно было бы и не обращать внимание, но ей нужен был композитор. Тут, в каком-то кафе, она впервые увидела меня. Ей показалось, что я Шопен. Я и не заметил её, но было поздно. Через месяц мне позвонил её врач и рассказал всю эту дичь. Родители несчастной ползали у моих ног и читали навзрыд историю болезни. Они умоляли меня жениться на ней, поскольку жена Шопена должна же быть замужем, иначе безумие обострится до крайней степени, так что станет возможным летальный исход. Я, естественно, отказался, но они приползли опять, прихватив с собой и врача, и дочь. Врач бубнил про гуманность и самопожертвование, а жена Шопена смотрела на меня так, как ни одна женщина не смотрела на меня раньше. Шопену повезло (не знаю, был ли он женат) — она настоящая красавица. Я влюбился сразу, приврал, по совету врача, что-то насчёт незавершённой симфонии и с наслаждением вступил в брак.

Не могу сказать, что «кое-что, не уместившееся в оранжерее» оказалось совсем не обременительным. Хлопот и переживаний по уходу за кое-чем выпало нам с женой несколько больше, чем я ожидал. Паталогия растений вблизи не менее отвратительна, чем человеческая. Среди множества вещей смешных и только, как например, лимонное деревце, растущее вниз и, огибая все подпорки, стремящееся закопаться в землю ветвями, листьями и незрелыми лимонами, есть в квартире Павла Петровича такие, что при некотором увлечении устрашают. Рядом с нашей кроватью расположился циклопический кактус, покрытый безобразной сыпью и раздираемый омерзительными опухолями. «Прошу поливать раз в тридцать лет», — абсолютно серьёзно проинструктировал меня патаботаник, протягивая мне для этой цели бутылку с особой жидкостью и с приклеенным ярлычком, указывающим дату использования в довольно отдалённом будущем, — и я представил этот день — кактус и я, гадкие больные старики, поливаем друг друга по очереди из заветной склянки.

Есть ещё какой-то гиперактивный мох. Он бушует на кухне и ненормален стремительностью распостранения. За ночь он покрывает стены, потолок, пол, мебель, посуду и добирается до прихожей, так что каждое утро жена начинает скоблить и отмывать захваченное им, загоняя его обратно в его коробочку. «Если этого не делать, — со странной гордостью поведал Павел Петрович, — то в течение недели мхом зарастёт вся вселенная».

Но самое удивительное в нашей квартире — тишайший наш сосед. Не вдруг я понял это — только на второй месяц нашей жизни здесь мне пришло в голову, что мы даже не познакомились с человеком, существующем за стеной и пользующимся наравне с нами кухней и ванной. Жена не замечает таких нелепостей, как не чувствует усталости, ежедневно спускаясь в ботанический ад. Она поглощена радостью служения гениальному композитору, и я пытаюсь не разочаровать её — купил недавно учебник сольфеджио, чтобы поддержать, если что, разговор о музыке.

Однажды вечером, решив, что сосед должен быть дома, я постучал в его дверь с намерением представиться и — грешен — намекнуть на необходимость его посильного участия в разведении недомогающей флоры. На стук мой никто не ответил, и я деликатно заглянул в комнату. Сосед, и вправду, был у себя, он спал, съёжившись, лицом к стене, в одежде — мятые брюки, клетчатая рубашка, спутанные на затылке рыжие волосы, подвядшая обувь складывались в унылую догадку о прерванном тяжёлым забытьём запое. Недоставало, впрочем, столь обязательных для завершения картины остатков еды и спиртного, да и воздух в комнате был вкусным, как после грозы. Вообще, было пугающе чисто и пугающе пусто — никого и ничего, кроме кровати и соседа.

Весь вечер мы с женой старались не шуметь, чтобы не разбудить его.

Несколько раз затем я пытался переговорить с ним. Он всегда был у себя, но всегда — спал, в той же позе, в той же одежде. Сонливость его, несколько чрезмерная, начинала раздражать, так как приходилось всё время жить как бы на цыпочках.

Вначале я думал, что он бодрствует — так уж получается — как раз тогда, когда меня нет дома, но тут взял недельный отпуск по болезни жены — весной расстройство её усиливается, она настойчиво извлекает из меня Шопена, и нужно быть рядом, чтобы не потерять её. В такие дни я изображаю муки творчества, расписываю нотную бумагу бредовыми хвостатыми точками, и она восхищённо созерцает Шопена в деле. Это утешает её и нежно гасит разгорающуюся хворь.

Итак, неделю я не покидал квартиру и, натурально, убедился в том, что тишайший из нас спит постоянно, не пробуждаясь даже из биологических или гигиенических соображений. Открытие это умножило мою скорбь, обильно заселив моё сердце тревогами и отчаяниями.

Первое объяснение, которое нащупал мой разум в этом тёмном чуде, было банальным. Я решил, что квартирант страдает каталепсией. Вызванный для консультации врач жены выслушал меня несколько терпеливее, чем слушают знакомых, которых не считают пациентами. Не слишком охотно он склонился над спящим и уверенно отверг возможность каталепсии — дыхание было, по его словам, глубоким и спокойным, так дышат во сне здоровые люди после физической работы, приносящей удовлетворение. Тогда я предложил разбудить счастливого труженика. Врач задумчиво побрёл на кухню. Там, за чаем, он заявил, что будить спящего не следует. «Разбудив его, кого мы разбудим? — вопрошал он, глядя в чай. — Он может оказаться преступником, либо психопатом с опасной бритвой в кармане, либо лжепророком, учение которого ввергнет в смятение целые человечества». Я всегда доверял врачам и принял рецепт с благодарностью. Спящий не храпел, не бормотал, не вертелся с бока на бок. Он никому не мешал. Между тем, будучи разбужен, он мгновенно начнёт доставлять неудобства если и не «целым человечествам», то нам с женой определённо.

После ухода врача я нашёл себя почти исцелённым. Но со временем спящий вновь стал досаждать мне. Слово медицины теряло убедительность, неуверенность возвращалась. Разбудить соседа я не отважился, но и не будить его было легкомысленно. Я нуждался в объяснении, чтобы не последовать за женой в благословенные дебри идиотизма.

Перебрав весь свой интеллектуальный инструментарий, оказавшийся, признаюсь, не таким уж тонким и разнообразным, как мне думалось до того, как пришлось им воспользоваться, я извлёк из хаоса и отполировал до завораживающего блеска новую версию. Выходило, что спящий квартирант никакой не квартирант и, более того, не человек. Он — иначе не скажешь — растение, страдающее гуманоидностью, какая-нибудь мутирующая картофелина из коллекции Павла Петровича.

Воодушевлённый, я позвонил патаботанику, торопясь укрепить хлипкий фундамент, на который с таким остервенением карабкалась моя логика. Павел Петрович не оценил мою пылкость. Оказалось, что непостижимого жильца он никогда не видел и сдал ему комнату по рекомендации одного приятеля. Этот же приятель внёс в качестве оплаты вперёд солидную сумму, так что рекомендованный может быть кем угодно, хотя бы и картофелем, никаких претензий к нему Павел Петрович не имел. Моё сообщение о том, что квартирант всегда спит, обрадовало Павла Петровича и, по его мнению, должно было радовать и меня. Что касается рекомендовавшего приятеля, то он — совершенно верно — недавно умер. «Спящий хорошо запутал следы», — сухо подумал я, слушая гудки в трубке.

Мой ум терпел поражение. Моя битва с тайной требовала свежих сил. Я нанял частного детектива.

Сыщик осмотрел спящего, его комнату, зачем-то порылся в личных вещах жены моей и Шопена, задал мне девяносто девять вопросов, из которых, на мой взгляд, ни один не шёл к делу, получил ответы, аванс и был таков.

Вернулся он только вчера. Я не сразу узнал его — располневшего и отрастившего бороду.

— Вы изменились, — сказал я.

— Я другой, — ответил он. — Коллега очень занят и поручил мне передать вам отчёт о расследовании.

Читать отчёт я отказался, попросив ознакомить с выводами.

— Выводы таковы, — детектив многозначительно закурил. — Спящий за время расследования мог проснуться…

— Отпадает, — сказал я. — Он спит.

— Мы так и думали. Его пробуждение маловероятно, — невозмутимо продолжал сыщик. — Кроме того, сон его может быть вызван каталепсией. Мы допускаем также, что спящий является скрывающимся от правосудия рецидивистом, либо затаившимся параноиком. Наконец, мы вправе предположить и патаботаническую природу этого феномена, ведь учитель, сдавший вам комнату…

— И это всё? — оборвал я.

— В пределах ранее оговоренного вознаграждения. Есть ещё одна, наиболее привлекательная гипотеза, но её проработка потребовала непредвиденных расходов…

— Сколько? — спросил я.

— Почти со стопроцентной уверенностью заявляю, — торжественно произнёс детектив, пересчитав деньги, — что человек в той комнате есть первопричина и окончательное следствие умопостигаемой реальности. Мы с вами, и этот милый кактус, и город, и равнина, и бог, и звёзды — всё это снится ему, спящему. Прервать его сон означает остановить время и развеять мир. Мы исчезнем, как только он откроет глаза. Долг общества и ваш, прежде всего, — продолжать сниться ему. В целях предотвращения рокового пробуждения, мы готовы обеспечить круглосуточную охрану спящего, что потребует дополнительных расходов…

Я выставил вон энергичного торговца глобальной безопасностью и с тех пор не пытаюсь найти объяснение.

Конечно же, мне приходило в голову переехать куда-нибудь подальше, но дрязги воображаемого переезда заранее парализуют меня.

А жена по-прежнему не замечает его.

Так мы и движемся в его окрестностях, вполголоса и плавно, и никогда не нарушим тишины, какова бы ни была цель его сна, и кто бы он ни был, этот третий, спящий».

 

Отрывок из романа Натана Дубовицкого “Nahenull, или Трудности обратного перевода» был опубликован в журнале «Русский пионер» №15

Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
15 «Русский пионер» №15
(Июнь ‘2010 — Июль 2010)
Тема: ПРАВДА
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям