Классный журнал

Натан Дубовицкий Натан
Дубовицкий

Машинка и Велик, или Упрощение Дублина

17 апреля 2012 12:53
Продолжение wikiромана Натана Дубовицкого.

Близится к завершению сага Натана Дубовицкого. И любому заинтересованному читателю будет понятно, что чем круче швыряет Натана жизнь по этой вертикальной горизонтали, тем больше это отражается в концовке романа, которая ожидается к следующему номеру. Но вот тут-то вы и ошибетесь. Он с некоторых пор не придумывает. Весь роман был сложен им в голове до того, как он начал его писать, в мельчайших подробностях. И оставалось только записать. Но даже это оказалось не пустяковым делом.
Андрей Колесников, главный редактор журнала «Русский пионер»

 

Продолжение (начало №4 (16), №5 (17), №6 (18) за 2010 год, №1 (19),
№2 (20), №3 (21), №4 (22), №5 (23), №6 (24) за 2011 год, №1 (25) за 2012 год).



§32
— EalaealaEarendel, — поётЖёлтый.
— Englaenglabeorhtast, — подвывает Волхов.
— Ofermiddangeardmonnumsended, — двумя квинтами выше пищит юнга.
Они толпятся на носу парусника, глядят точно в цель. С лица медведя взлетают каждую минуту лёгкие резвые улыбки. В серебряном лице волка отражается близящийся Арарат. Из-под лица Юнга доносится благочестивый писк. Скоро финал, скоро скит и молитва. Скоро ли воскресение? Волк и медведь верят, юнга нет; нетерпение охватывает всех.
Цыгане плечом к плечу толпятся рядом, но глядят не вперёд, а вправо. Где-то там кочует их табор, и через час примерно они покидают корабль. Пока же глядят, перешёптываются помалу, вострят лыжи, на которых пойдут по льду на восток к родным, грубыми напильниками, невольно прислушиваясь к песне ангелов, на странном старосаксонском языке повествующей о восходе утренней звезды Эарендил. Эта звезда, сплетаемая из лучей семи апокалиптических звёзд, является над Спасом-на-Краю как знамение, когда Бог милует и принимает молитву, и исполняет её.
Лёд кругом уступчивый, рыхлый, расступается тихо, уже не грохочет, не трещит, не взрывается роями радужной пыли. Зато из долгой полыньи, оставляемой за ледоколом, взмывают огромными, как облака, косяками бесчисленные летучие рыбы. Они летят за и над, и перед парусником, миллиарды, миллиарды, миллиарды синих, алых, пурпурных, золотых чешуёю рыбин и рыбок. Мельтешат пурпурными, синими, алыми, золотыми крыльями. Иные молча, иные галдят, свистят, иные жужжат, смотря по породе. Обгоняющая корабль обширная, обильная стая крылатых певчих птиц Банаан поёт вместе с ангелами: «Радуйся, радуйся, Эарендил! Бог посылает тебя людям, о ярчайшая из звёзд!»
Семикратное солнце полыхает на этих летучих живых тучах, радуга перекатывается семью цветными волнами по их клубящимся склонам. «Красота какая! Много у Бога красоты», — восклицает схиигумен Фефил, взирая со стены Семисолнечного скита на идущий навстречу на всех парусах ледокол, на попутно парящих и порхающих рыб. Благоговеющий подле него схимонах Зосима кивает умильно головой. «Не Господь ли украшает Путь Посланного? Не знамение ли эта красота, как бы говорящая от Господа — се лучший из Посланных мной, возлюбленный мой, наибольший из архангелов моих, капитан Арктика?» — «Может и так, сын мой, — не вдруг отвечает преподобный отец Фефил. — Славит Господь Верного своего, сокрушителя Зла…» — «Скоро узрим вождя божиих воинств, великого, трижды величайшего…» — «Аминь!»
Трижды величайший между тем пребывает в некотором смятении. Он посылает попугая собрать команду, ждёт на корме, теряя терпение и расточая резкое, неспокойное сияние. Госпожа уже здесь, она знает, о чём готовится разговор, ей тоже — не по себе. Не без сожаления прерывая славную песнь, по зову попугая прибывают Жёлтый, оборотень и юнга. От нечего делать подходят и незваные Сличенки. Все строятся перед капитаном. Архистратиг долго рассматривает разноцветные глаза своих воинов, мешкает, мешкает, долго, долго не решается начать и потом вдруг спешит, спешит, заговаривает быстро, ошеломляюще:
— Солдаты любви! Воины Света! К вам обращаюсь я, друзья мои.
С некоторых пор мы спорим о добре и зле. О том, по праву ли собираемся просить Бога воскресить славных подводников «Курска». И видим, что даже нам, ангелам Господним, неведом Его промысел. Наш завет с Богом будто составлен на неясном нам языке. Мы знаем, что договор действует, но не знаем, каков его предмет, какова цель. Какие он предусматривает обязательства, права и пени.
Нас утешает мысль, что только одной стороне этого завета, то есть нам, ничего не понятно. Зато тот, с кем мы заключили его — наш Господь, — всё знает, а потому направляет нас и судит. Но иногда кажется мне, что и Он мало ведает, что мы должны Ему по этому договору. И ещё менее — что Он должен нам, — нарастающий ропот в строю.— Не ропщите, братья мои. Я это не к тому говорю, чтобы смутить вас и усомниться в благости Всевышнего. Наоборот, чтобы в непостижимости Его открылось нам Его величие. И действительно, разве не велик Тот, чьи чудеса поражают не только глиняных людей, не только воздушных серафимов и херувимов, не только вас, светлые ангелы, но и меня, архиангела, ближайшего к Нему. Велик, воистину велик.
— Ну не к добру это, — цедит сквозь зубы Юнг. — Щас огорошит. Раз завёл про величие, значит, натворил что-нибудь наш командир.
— Молчи, богомил, — не открывая рта, урчит чревом оборотень.
— И вот чем поразил меня Господь, — спешит дальше капитан. — Внушил он мне необыкновенную жалость к мальчику по имени Велик с монитора АТАТ4040ВВКУ764793. Мальчик этот, живущий в городке Константинопыль, попал в беду. Его похитил гнусный мучитель. Каждый день я принуждён Господом видеть, как бедствует чистое дитя. Вы знаете, как я силён, знает это и Бог, и Денница знает, но видеть эту беду я не в силах.
Многие люди страдают, многие среди них — дети. Отчего же так зациклился я на Велике? Отчего думаю только о нём? Не о миллионах других бедствующих. Не о моряках «Курска». А о нём. Только о нём.
Разве не чудо? Разве не поразительно божье принуждение? Не Его разве волей прикован я к этому малейшему существу? И зачем? Почему к этому именно? Непостижимо! Неисповедимо!
Капитан обрывается, словно споткнувшись, и затрудняется продолжить. Он молчит, молчит минуту, две, десять, потом опять молчит.
В строю начинают недоумевать и шептаться. Капитан закрывает глаза, не решаясь, — тяжело говорить то, что никто не готов услышать. Госпожа краснеет и, нарушая устав, произносит из строя:
— Да, капитан, действительно велик Господь и непостижим. Будут ли в связи с этим какие-то указания?
— Господь внушил мне великую любовь к человеческому детёнышу, — будто пробуждается капитан. — Я понимаю это как знак. Я покоряюсь божьей воле. Я полагаю, что Господь тем самым, жалостью этой говорит мне — спаси мальчика! И я возвещаю вам Его Слово — мы должны, достигнув Арарата, просить схимонахов молить Всевышнего о пощаде Велику. Об освобождении его…
— Неслыханно! — рычит медведь.
— Не могу поверить! — лает волк.
Попугай закрывает лицо крыльями.
— Не могу поверить, — Волхов выпрыгивает из строя, чуть ли не бросаясь на архангела. — Это предательство! Как мы можем предать моряков «Курска»? Их дома ждут такие же дети! Мы же решили! Мы обещали!
— Предательство — категория человеческая, — придирается Юнг. — Между ангелами не может быть ни предательства, ни преданности!
— А как же Денница? — возражает Жёлтый.
— Он не предал. Он просто зазнался. Да и для людей на самом деле предательство — благо.
— Как так? — удивляется Волхов.
— Так! Так! Предательство — двигатель прогресса. Без предательства нет развития.
Если бы Иуда не предал Христа, если бы Пётр не отрёкся трижды от него, не было бы ни Евангелия, ни христианства.
Если бы Цезарь не предал Республику, не перешёл бы Рубикон — не стоять бы Риму ещё пятнадцать веков.
Если бы Лютер не предал свою церковь, её закон и папу — не было бы величайшего взлёта человеческого духа, Реформации. И плода протестантской ереси — капитализма и демократии.
Если бы генералы не предали императора Николая, русская монархия, возможно, величественно гнила бы до сих пор.
Если Горбачёв не предал бы свою страну, кто бы рекламировал теперь гламурные баулы и пафосные авоськи Луи Виттона?
Если бы люди не предавали своих убеждений, не отрекались от вер, не изменяли идеалам, не нарушали присяг, не преступали клятв, они б до сих пор жили в пещерах и поклонялись идолам.
Предав идолов, пришли ко Христу, предав же Христа, обрели безбожие — мир, в котором надеяться можно только на себя. И, поняв это, принялись рьяно изобретать машины, лекарства, игры, всё новые хлеба, всё новые зрелища. Прогресс науки и техники заменяет доктрину Спасения через веру. Он сам и есть спасение. Всё, что сулит Бог — справедливость, любовь, свобода, бессмертие,— всё достижимо без Бога и решаемо как инженерная задача. Человечеству пришлось триста лет плевать на Бога, чтобы изобрести непригораемую сковородку и электрическую ловушку для комаров…
— Достал! — перебивает юнгу Волхов. — Капитан, — обращается он к архангелу, — ты нарушаешь устав и обычай. Никогда не менялась на ходу цель нашего паломничества. Господь не примет прошение от непостоянного, неверного, смятенного духа! Нельзя и помыслить этого! Решили просить о воскрешении подводников — так тому и быть! Опомнись, капитан! Тебе, конечно, решать, но — опомнись! Какой ещё Велик! Какой мальчик! При чём тут…
— Да, капитан, — говорит Жёлтый. — Не годится так…
— А воскрешать мёртвых годится? — пищит Юнг. — Не было такого уговору! Завету такого не было! Страшного суда надо ждать, а не канючить — этого, Господь, воскреси, да того ещё. Это не шутки — мёртвых воскрешать. Я всегда говорю — нельзя! Не об этом Бога просить надо, попроще чего-нибудь надо придумать, посмиреннее! А желать воскрешения до сокровенного часа, только Ему ведомого, — гордыня! Искушение диавола! И про предательство не дали дорассуждать, никогда меня дослушать никто не хочет, а я…
— Достал, — рявкает оборотень.
— Да, капитан, — басит примирительно медведь. — Успокоился бы ты, а? Почему ты передумал, почему сомневаешься?
— Не знаю, — отвечает тихо капитан.
— Почему Велик?
— Не знаю.
— Чем он важнее моряков?
— Не знаю. Не знаю ничего, — раздражается капитан. — Но на своём стою.
— Ты можешь приказать нам. По уставу.
— Но мы можем проголосовать. Таков обычай, — говорит архангел. — Голосуем. Кто за то, чтобы воскресить моряков «Курска»?
Лапы поднимают Волхов и Жёлтый.
— Двое, — считает попугай. — А вот люди, цыгане-то, пусть скажут, если по-человечески, то кого спасти лучше — сто больших или одного маленького.
— Маленького жальче, — произносят хором цыгане.
— Вот как! Ты, капитан, рассуждаешь как человек. Деградируешь! — язвит попугай, летая вокруг капитанской кокарды.
— Люди права голоса на корабле не имеют, — отгоняет рукой, как муху, саркастическую птицу архистратиг. — Голосуем. Кто за то, чтобы просить Господа вызволить Велимира Дублина? — и капитан решительно и высоко поднимает руку, словно отдавая честь, салютуя чему-то очень важному.
Помедлив, ещё краснее покраснев, поднимает ладонь к сердцу Госпожа.
— А ты что же? — обращается к Юнгу капитан. — Ты разве не за? Ты же против был воскресения экипажа субмарины. Почему ж не голосуешь? Воздерживаешься, что ли?
— Воздерживаюсь, — хамски улыбается юнга. — Именно что воздерживаюсь!
— Ты не хочешь ни моряков спасти, ни мальчика, — возмущается Госпожа. — Чего же ты хочешь?
— Воскрешать — плохое решение. И менять решение — тоже плохое решение, — глумится Юнг.
— Вот тебе раз, — давит Госпожа. — Ты же только что доказывал, что менять взгляды и убеждения — очень полезно, иначе бы прогресса не было.
— Для людей, сударыня, для людей предательство полезно, а не для Господа и ангелов его!
— А что же Господу-то полезно, — уже злится Госпожа.
— Непостижимо, что полезно Ему. Правильно говорит капитан! Завет наш с Господом хотя и крепок, но неясен. Чорт знает, что Богу нужно! — завирается Юнг.
—Ну, заврался ты совсем, — бормочет медведь.
— Двое за. Двое против. Один воздержался. Решение по обычаю не принято, — пресным голосом подводит итог архистратиг.
— Тогда решай по уставу, — требует Госпожа.
— Решу. Потом решу. Там решу, на Арарате, — отрешённо произносит капитан Арктика и уходит. Госпожа в отчаянии бежит за ним.
— Ты что ересь несёшь, салага?! — хватает юнгу за шиворот Волхов.
— Оставь его, — вступается Жёлтый. — Он так, погремушка. Капитан наш в смятении, духом сломлен, вот в чём проблема. Герой ведь был, а тут совсем чего-то ослаб, очеловечился. А этот так — видит, старший с ума сходит, вот и кривляется.
— Да, — отпускает юнгу оборотень. — Сдаётся мне, это последнее капитаново плавание. Сам весь в сомнениях и нас всех этими сомнениями заразит. Разлагаемся! Стали как труха, тьфу. Словно не из света сделаны, а из хлипкой скоропортящейся человечины.
— Ну ты за всех-то не говори, — отойдя на изрядное расстояние, дерзит юнга. — Кто из трухи, а кто из чего получше. По себе не суди, — и направляется к цыганам. — Пойдёмте, мужики, помогу вам на лёд спуститься. Домой вам пора.
Мужики идут за ним, кивая согласно головами «пора, пора»; и скоро уже виднеются далече, хлопая вострыми лыжами по мягкому льду и дымя партагасами по вольному ветру.
— Ну вот, ушли, — провожает их взглядом Юнг. — «Маленького жальче». И чего это я завёлся? Надо было капитана поддержать. Назло этому волчаре. Просто назло. «Ересь несёшь! Ересь!» Сам ты ересь несёшь! Самого тебя за шиворот надо да обратно за борт, за борт! Чтоб бежал за парусником как голодная собака. Тоже мне, волк нашёлся! Сука ты, а не волк! Эх, погорячился я! Теперь обидится капитан. И на Юпитер не возьмёт. А там бури, газы… кометы… Эх!
В одной из дальних укромных кают Госпожа читает капитану Арктика Евангелие: «…пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им, ибо их есть Царствие Небесное…» Её мерцающий голос переливается через громкий рыбий грай и рассеивается, негасимый, по всей вселенной. Достигает он и Волхова с Жёлтым, снова толпящихся на носу корабля.
— От Луки, что ли? — прислушивается Волхов.
— От Луки, — подтверждает Жёлтый.
— Пропал командир!
— Пропал. Истинно так.
— Всё одолел, Люцифера одолел, а человеческой жалости не превозмог.
— Не превозмог! Да и надо ли её превозмогать?
— И ты туда же!
— Все мы туда же. И всегда так было. Вспомни книгу Бытие: «…видя красоту дочерей человеческих, ангелы Божии брали их себе в жёны… а те рожали от них детей…» Так что не мы первые поддаёмся человеческой слабости. Жёны, дети… Засасывает эта земная канитель. Те ангелы не устояли, а уж на что были круты…
— Это уж точно так и есть. И в книге Еноха о том же… Пропали мы, брат, все пропали, не один только командир… Гиблое место... эта Земля!..
— EalaEarendel! — запевает Жёлтый от грусти и для бодрости.
— Englabeorhtast, — робко подпевает волк.
— Ofermiddangeard, — отзывается с правого борта Юнг.
— Monnumsended, monnumsended, monnumsended, — поют они снова вместе, с каждым тактом всё громче и смелее. И заслышав их пение, скитеры на Арарате подхватывают священный гимн:
— …радуйся, радуйся, утренний Свет, посланный Господом…
И, отложив книгу, поёт Госпожа, и поёт капитан Арктика:
— …утренний Свет, светлейшая из звёзд, посланных людям…
В капитанской рубке попугай глядит в монитор АТАТ4040ВВКУ764793. «О капитан, мой капитан… чего ж ты-то распелся? Не решил ничего и поёшь, а тут такое… Боже, Боже, зачем ты нас оставил!? Жаль, что я как всякая земная тварь не имею голоса в совете ангелов… Бедный мальчик! С Юнгом поговорить? Обманет, из одной только вредности обманет. Вообще не понимаю, что он делает на ковчеге Спасения. По повадке, по масти — ну чистый ведь бес, натуральный. Капитана пристыдить? Да уж видно его, совсем разомлел, Хамлет да и всё тут, раскис, растяпа. Поэтому и не решился приказать, хотя мог, а по уставу — так даже должен. Но нет же! Быть/не быть… «Пусть решат за меня — голосованием, жребием, хоть как, лишь бы не моей собственной волей». Нет, не лечится такое беседами с любимым попугаем. Да и ни с кем. Тут пока сам с собой капитан не наговорится до одури, до отупения, до тошноты, сам себе не разъяснит всё и не придёт к простому какому-нибудь решению, из-за которого и мучиться-то столько не стоило, не от премудрости придёт, а от усталости только — до тех пор никто и ничто не поможет.
А вот с Жёлтым, пожалуй, пообщаться не мешает. Глядишь, переменит позицию. Он из них самый совестливый… может за мальчишку проголосовать…. а может и не проголосовать…»

§33
О бедных людях учтивость велит говорить, что живут они — скромно. Однако бедность лейтенанта Подколесина сама по себе была какой-то нескромной, почти вопиющей. Словно всем напоказ, нарочитой, непонятной, поскольку как может ближайший соратник и подручник могущего Кривцова так худо жить, не всякому уму уразуметь доступно.
Щеголял Подколесин в из шинельной шерсти пошитом пиджаке и в шинельного же цвета шестнадцатилетнем Шевролете. Ночевал уже шестнадцать лет в общежитии, не женат, не нужен никому, кроме генерала, не дружен ни с кем.
Кривцов, богатейший негоциант не только в городе, но, возможно, и на всём среднем севере, как-то всё забывал поделиться с верным слугой; всё собирался, справедливости ради надо сказать, всерьёз собирался, но — всё забывал. И звание не доходили руки ему повысить. Вроде и вспомнит иной раз, но как-то некстати, в бане, на охоте, так что ни ручки нет под рукой, ни бумаги для приказа.
Лейтенант был как бы частью генералова тела. Частью нужной, даже значительной, но из таких, о которых мало говорят, которых даже несколько стесняются и слабо помнят. Не почешут вовремя; моют редко и нетщательно; перед зеркалом красуясь — не выпятят, не будут разглядывать и разглаживать с удовольствием и заботой; в фитнесе не сделают укрепляющих эту часть упражнений. И только если заболит это место или, не приведи бох, отвалится — тут уж начнут ухать и кудахтать, но всуе, всуе. Потому что — раньше надо было думать.
Где-то, правда, в болоте, на живописном острове строился, по слухам, невероятной площади лейтенантский дом. Будто бы — с тремя бассейнами, будто бы — раззолоченный, будто бы — с мраморным гаражом и баобабами в кадках. Строился, говорили, давно, но по графику. Думал, говорили, лейтенант через два года достроить его и выйти в отставку. И зажить по новой, по-настоящему в этом новом настоящем доме с женой, друзьями. А пока — добирал деньги до суммы, которую полагал справедливой для вознаграждения своих многолетних трудов на государской службе. Вот с этой суммой и с домом он рассчитывал обрести покой и счастие. Впрочем, обо всём этом судачили да сплетничали. Ни баобабов, ни позолоченного мрамора никто не видел ни тогда, ни после.
Не в мраморном гараже, не в третьем бассейне коротал одинокие вечера лейтенант. Сидел он в общежитии в гулкой голой комнатке на нескладном табурете и возражал через стол поверх бумажных коробок с молоком:
— Вот ты говоришь — Путин, Медведев, Путин, Медведев… Ну читал я… и того и другого… И знаешь что — вроде правильно всё, умных слов вроде много… модернизация, глонасс, бандерлоги… Но, знаешь, не цепляет почему-то. Акунин лучше пишет.
Да ты сам-то прикинь: в полицию переименовали, а форму новую не выдали. А ведь обещали — с орлами золотыми, по два комплекта на год плюс носки по потребности. То есть никто эту форму и не просил. Сами ж пообещали. Не пообещали бы — никто бы не додумался. А если пообещали, никто за язык-то не тянул — так сделайте.
Или, вникни, — зарплату повысили. Что есть, то есть. Повысили, спорить не буду. Но у нас ведь работа какая? Скажи, какая? Правильно, опасная. Мы жизнью рискуем. А жизнь не продаётся. Жизнь моя дороже этих сорока штук стоит. Не знаю сколько, но точно дороже. И что — я пойду за эту повышенную зарплату в ноги им кланяться? Спасибо, типа, отцы! Да для нас, военных, зарплата не главное! Ты нас уважь, ты с нами сердцем будь. А денег хоть и вовсе не давай, только будь наш; накажи, брось, на смерть пошли верную — только подход к нам найди. Вот и будешь нам командир. А за деньги — ты нам не командир. Ты нам за деньги начфин. А начфины армиями не командуют…
Телевизор — а именно с ним беседовал Подколесин — в ответ пробормотал что-то про шторм в Шотландии и, явно не настроенный на содержательный разговор, принялся рекламировать пиво, которое лейтенант не любил.
— Да ну тебя, — засмеялся лейтенант. — Опять за своё!
Он выключил телевизор и подлил молока в свой опустевший стакан.
Вдруг из-за двери послышалось:
— Открой, лейтенант. Дело есть.
— Товарищ генерал, это вы? — не поверил ушам Подколесин.
— Я, кто же ещё.
— Вы ко мне?
— А к кому, по-твоему? К Ваенге, что ли? Она здесь, что ли, живёт?
— Я в том смысле, что так неожиданно… И такая честь… Молока не хотите?.. Полужирное, экологически…
— Ты мне сюда, что ль, молока вынесешь? Отопри уже, а?
— Ой, простите, — уже отпирал дверь Подколесин.
Генерал вошёл и застыл посреди комнатки. Оглядел потолок, поводил по нему пальцем, покачал вбитый в него крюк, на котором висела лампочка с несвежим серым светом.
— Слушай, Подколесин, ты можешь эту комнатку мне на время предоставить?
— Да, конечно, ночуйте, живите сколько надо. Я в отделении могу пока…
— Да мне не ночевать. Мне минут на десять. Ну на пятнадцать, если наверняка.
— А чего?
— Повеситься можно у тебя? Я дома хотел, уж и приладился было, но Надька проходу не даёт. Нечего тут, говорит, вешаться. Дом, говорит, не для этого. Вот так, Подколесин! Вот этими вот руками построил дом, а мне в нём даже помереть не дают…
— Зачем же? Так? — растерялся лейтенант. — Может, всё-таки переночуете… лучше?..
— И ты, Подколесин? И ты, сынок? Эх…
— Что вы, что вы, товарищ генерал…
— Слушай, Подколесин, мой последний приказ.
— Слушаю, товарищ генерал.
— Я жить так, Подколесин, не могу. Сам от себя не ожидал, но — не могу. Ты как сказал мне, что не вернулся мальчонка этот, что померещился он только этому сраному математику, так я понял — не могу. Всё надеялся, что выжил он, что не сделал Пантелеев то, что ты ему поручил, а я тебе… Но нет… Я поручил. Ты поручил… Пантелеев сделал. Ребёнка… ребёнка… — генерал оглядывал потолок, — я, значит, я… А его так Машинка любила… А я его… И дочку потерял… Не вернётся она, вот что, пока я не наказан. Чую, заплатить я должен. Собой. Тогда, может быть, и Машинка спасётся. А кто ж меня накажет? Я же крутой! Я их всех… Значит, сам себя я должен наказать. Приказываю — покинь помещение. Дай повеситься.
— Есть, товарищ генерал. Но один только вопрос — застрелиться не пробовали? Это как-то благороднее. По-нашему, по-военному…
— Нет, брат. Иуда повесился. И я, брат, Иуда и есть, а никакой не военный.
— Понял, товарищ генерал. А верёвочка у вас с собой? Не надо ли намылить, на крюк нацепить? Или записку для следствия — никого не винить… Как положено… Я мигом…
— О святая ты моя простота! Услужливость эту твою я люблю, Подколесин, — генерал обмахнул рукавом пальто свои старые потёртые глаза, — но сейчас… сам всё сделаю. Выйди. Вернёшься через пятнадцать минут.
— Есть, товарищ генерал.
Подколесин вышел в коридор. Постоял, почитал надписи на стенах. Добрался до каких-то «пенченеллы из Войвожа комната 23 за всё ответите крысы». Тут прошло пятнадцать минут, подождал ещё пять из уважения к начальнику, вернулся в комнатку.
Генерал так и стоял посередине, уставившись в потолок.
— Что-то ты рано, — не обернулся Кривцов.
— Никак нет. Извините.
— Пятнадцать минут прошло?
— Двадцать, товарищ генерал.
— Не могу… Не могу… Других, выходит, легче убивать, чем себя. Вот уж не думал. Слушай, лейтенант, у тебя пистолет с собой?
— Всегда, товарищ генерал.
— Будь другом, застрели меня, очень прошу. А я тебе записку оставлю, что ты не виноват, что это я сам тебя попросил…
— Нельзя так. Это ж чистая эвтаназия. Посадят меня, — испугался лейтенант и, надеясь, что остыл начальник, завёл было: — Молочка, товарищ генерал? Экологически чистое, живое, нежирное…
— А вот знаю же я, знаю, кто мне не откажет, — гнул своё генерал. — Пора мне, Подколесин. На вот держи, в хозяйстве пригодится, — он сунул лейтенанту в руки бельевую верёвку, шикарную, шёлковую, двухаршинную с жемчужным каким-то отливом.
— Что вы, товарищ генерал, такой ценный подарок… Заслужил ли я?.. — смутился лейтенант.
Сергей Михайлович зорко всмотрелся в него — не издевается ли? Или и вправду, что ли, всё-таки дурак? Или просто нехитрый добрый малый? Но не издевался Подколесин; верёвка эта, пожалуй, и точно была самой дорогой вещью в комнатке. Не считая пальто, ботинок и часов на генерале, который, впрочем, уже выходил, кряхтел по коридору, по лестнице топотал, выбегал на улицу. Час был почти ночной, улица удалённая, безлюдная. Генерал зашагал решительно, но не быстро по проезжей части, поминутно выкрикивая то вправо, то влево: «Аслан, я здесь! Здесь я, Аслан! Это генерал Кривцов говорит. Здесь я, слышишь? Эй, кто слышит — передайте Аслану. Тут я. Один. Без оружия. Пусть приходит. Здесь я-а, Асла-ан!»
Так прошагал Сергей Михайлович дюжины две улиц в надежде, что услышит его Аслан и застрелит — давно ведь собирался.
Но не видно было злого чечена, ещё дюжина улиц была одолена, но всё напрасно. А районы между тем становились все безлюднее, темнее, снежнее. Тяжело было по ним шагать. Заплутал генерал, ослаб, присел на сугроб. Шепнул протухшим голосом:
— Аслан!
— Нет его, — весело ответил кто-то из подкатившего джипа.
— Где ж он?
— А хер его знает. Я тебе не подойду, раз его нет? — из машины высунулся радостный Кетчуп. Позади него виднелась девица с бокалом красного вина и, кажется, ещё одна — без бокала.
— Подойдёшь, если пушка с собой, — обрадовался генерал.
— А я думаю, шутят люди. Звонит один, другой, третий… Кривцов, говорят, по городу без охраны ходит, Аслана зовёт… Не поверил никому, но когда Парщиков подтвердил… Проверю, думаю… И правда ведь! — светился счастьем Кетчуп. — Гляди, Анжела, Ань, смотри, — две девицы как по команде уставились на Кривцова, Кетчуп показывал на него пальцем. — Тебе чего, мент, жить надоело?
— Надоело, Кетчуп. Грохни меня, — спокойно сказал Кривцов.
— Вот это да! Но пушки-то у меня с собой как раз и нет. Не готовился. Всё не верил… Не ожидал тебя всё-таки увидеть…
— Так сгоняй домой… за стволом-то…
— Это ни к чему. Ты на себя посмотри — руины! В чём только душа держится! Пугну её только слегка — и выскочит из тебя вон!
— Правда, что ль? — вздохнул Сергей Михайлович.
— Правда, правда, — влезла в разговор одна из девиц. — Выглядишь неважно…
— Помолчи, — оборвал её Кетчуп. — Не твоё дело, не суйся.
— Ну так пугни! — попросил генерал.
— Кто бы знал! Не поверит теперь никто — что я тебя вот так… бесконтактно… завалил, — засмеялся Кетчуп; потом махнул на Кривцова рукой, как машут на гусей или бестолковых голубей, отгоняя от чужого корма. — Кыш! Кыш! Брысь! Брысь! Пшла!
И действительно, из развалившегося на сугробе обмершего генерала вывалилась небольшая недоношенная душа. Испуганно вознеслась метра на три. И натужно полетела, заметно прихрамывая на левое заднее крыло, — на восток, на болото. Там, говорят, она и поныне таскается, неприкаянная, питаясь илом и трепеща, словно раненая птица.
Под утро, прознав о гибели товарища генерала, Подколесин вызвал к себе в общежитие прапорщика Пантелеева.
— Скажи, Пантелеев, как Велимира Глебовича Дублина убил? Генерал просил меня вникнуть, чтоб ты не накосячил, как тогда с Бахтияром, — спросил лейтенант, теребя дарёную верёвку.
— Так я его не убивал, — ответил Пантелеев.

— Как? А что ты с ним сделал?
— Да ничего. Не успел ничего сделать. Пропал он. Вы ж сами сказали, позвонили тогда.
— Я ж позвонил тебе спасибо сказать, что так быстро сработал. А ты мне — «пожалуйста, всегда рад, всегда можете на меня положиться, передайте товарищу генералу…» Не помнишь что ль?
— Ну.
— Что ну? Зачем же ты тогда так говорил, если на самом деле палец о палец не ударил?
— Ну вы так хвалили, — заулыбался Пантелеев. — Я думаю, чего отказываться. Всё в зачёт пойдёт. Если вы подумали, что это я такой шустрый молодец, так чего мне вас в этом разубеждать…
— Скотина…
— Да ладно вам.
— А что с ним?
— С кем?
— С Велимиром.
— Откуда же я знаю! Я его даже не видел никогда.
— Значит, мы с тобой его не убивали. Не похищали.
— Никак нет.
— Пошли.
— Куда?
— К Острогорской.
— Зачем?
— Скажем, что мы не убивали, хотя Кривцов и просил.
— А зачем, товарищ лейтенант, покойника впутывать? Ну сказал, ну погорячился, бывает. Всё равно же ничего не случилось. Так что Сергей Михайлович и не виноват, выходит.
— А затем, товарищ Пантелеев, что пока не отпала версия про Сергея Михайловича, мы с тобой тоже под подозрением.
— Тогда пошли.
Вскоре в лобби Атлантика они достаточно талантливо и подробнейшим образом письменно и устно, обстоятельно и наперебой описывали Маргарите и тунгусу детали несостоявшегося преступления.
«Или состоявшегося? — думала, выслушивая их, Марго. — Оба врут? Или только Пантелеев. Такой мог и убить. Лицо честное — сразу видно, подонок. А теперь испугался, когда своим самоубийством Кривцов себя практически выдал. А с собой и этих… знатоков… рождённых революцией… своих подручных…»
«Или всё же правду говорят? — думал, поглядывая в окно на очаровательное юное стройное утро, Мейер. — Такие-то, которые всю жизнь врут, от потрясения какого-нибудь вдруг столько правды разом наговорят, сколько и знать не захочешь. И по делу всё как есть расскажут, и не по делу, чего никто и не спрашивал — добавят от себя. Только успевай слушать, пока они в себя не пришли, пока не успокоились и опять врать не начали».
Утро было раннее, воскресное, не тронутое ещё людьми. И хотя солнце не проступало сквозь бежевую пелену, закрывшую небо, от окутанной только что выпавшим снегом земли исходили такая чистейшая ясность, такой легчайший, ласковый, освежающий, будто утренний свет, морозец, что казалось — земля сама светит себе лучами лучше солнечных.

§34
Утро было необычного цвета — сахарного какого-то. Человечников смотрел из офиса на тёщин огород удивлённо и гордо: красота на огороде была поразительная, редкая. Новый пуховый, казавшийся даже тёплым снег покрыл всё, сгладил все углы, сровнял неровности, скруглил выступы и обрывы, спрятал нечистое, глупое.
Сарайчик, в котором валялась всякая шанцевая дрянь, стал похож на ошитую шёлком и плюшем шкатулку с бох весть какими сокровищами.
Тупая ёлка под окном, двуствольные клёны вдоль изгороди, шершавый вершень, взъерошенные крыжовники и самая изгородь — вся эта небогатая среднерусская древесина осыпана была сверху донизу жемчужным серебром, серебристым золотом, инеем чистой воды, смирным свечением. Так любовницу увешивают перед любовью дорогими дарами, превращая в искристую царицу, хотя «царица» эта три дня всего как доставлена модельным агентством из Моршанска.
— Хорошо, как хорошо, — улыбался майор, недоумевая, чего это ему вдруг так похорошело. Ведь ничего хорошего как раз не происходило и не предвиделось.
Машинка и Велик не нашлись, и каждый день ослаблял надежду. Получаемый от участия в расследовании доход мог очень скоро прекратиться, поскольку теперь, когда не стало Кривцова, а с фон Павелеццом, Подколесиным и прочим личным составом Марго работала открыто и непосредственно, ценность майоровых услуг становилась околонолевой. Но, и не прекратившись ещё, доход этот уже внёс сумятицу Человечникову прямо в семью: жена его Ангелина Борисовна и дочери стали от этого дохода сварливы; когда не было денег, Ангелина, конечно, иногда беспокоилась, но — очень иногда; когда явились деньги, начались сравнения с другими деньгами, которые были у некоторых знакомых, и часто выходило, что у других деньги больше и твёрже; от этого получались огорчения и гомон. И всё же — гомонящую супругу и примкнувших к ней дочерей Евгений Михайлович угомонил бы, но как вылечить себя самого от Маргариты, он не понимал. Он впервые влюбился не в жену, и эта первая незаконная любовь настолько потрясла его примитивный организм, что он возомнил себя чуть не преступником, лжецом жене в лицо, предателем детям. А перед Марго дрожал, не мог к ней привыкнуть. Она каждый раз поднималась над ним неожиданная, сильная, яркая, жаркая, высокая, как взрыв, он пригибался к земле, она ослепляла, сбивала сердце с ритма, контузила.
Евгений Михайлович, намаявшись и намучившись незнакомыми муками, с непривычки написал два письма. Одно Ангелине Борисовне («Я виноват, потому что полюбил другую женщину. Я не сам, я не хотел, но ничего не могу с собой поделать. Ты должна это знать. Я буду перебираться в Москву на заработки, буду высылать деньги, но вместе нам уже нельзя…» и т.д.), второе Маргарите Викторовне («Уважаемая Маргарита Викторовна. Тунгус рассказал многое о вашей трудной личной жизни, о ваших непутёвых мужьях, которые вас не любили. Да и не могут они! Артисты и миллионеры, уважаемая Маргарита Викторовна, это не то что мы, простые труженики. Мы лучше…» и т.д.).
Письмо жене он оставил на кухонном столе, Маргарите же отдал в руки.
— Это что? Материалы к делу?
— Материалы. Лично в руки, — ответил ей контуженный и сконфуженный майор.
— Срочные?
— Нет. Нет. Вы лучше вечером. Лично.
Острогорская улыбнулась и своей прожигающей насквозь бесшумной насмешкой ещё раз контузила Че. Он попробовал думать о Великовом деле; сердце билось и рвалось; пролистал опросы находившихся в полицейском управлении на момент доставки туда конверта со «следом Дракона», начал было пить чай, не осилил и полчашки; вспотел; подпрыгнул к Маргарите и промямлил (сердце сбилось с ритма):
— Разрешите материалы… того… ну как его… обратно… мои…
— Чего это вы? — с прежней улыбкой рассердилась Марго.
— Ну надо мне… обратно…
— Доработать, что ли? — подсказала Острогорская.
— Доработать, — воспользовался подсказкой Че.
— Да поздно уже. Я уже прочитала.
— Нет, нет. Это ошибка… Это было не вам, — (сердце остановилось и стояло) умирал майор.
— Как не мне? А кому же? — всё улыбалась, улыбалась, улыбалась (красивая!!) Марго.
— Тут… одной… По работе… один… просил передать… Чтобы я передал от него… тут одной…
— Да ладно вам. Я пошутила. Не читала я вашу записку. Вот возьмите, видите — не распечатано даже.
Майор схватил письмо, пригнулся и почти по-пластунски выбежал вон. Он бегло дополз до дома, налетел в прихожей на жену, только вернувшуюся с рынка. Споткнувшись о пакет с мочёными яблоками, упал на кухню.
— Ты куда, — крикнула и пошла вслед ему Ангелина Борисовна.
— Надо… Тут… — послание жене ещё лежало — бох милостив — на столе и, кажется, нетронутое. «Я виноват, потому что полюбил…» — с трудом после контузий разбирая собственный почерк, в ужасе прочитал майор и сунул, смяв, проклятую бумажку в карман. Послание было длинное, смялось в довольно толстый ком, карман оттопырился.
— Что это у тебя там? — полюбопытствовала вошедшая на кухню с мочёными яблоками и сушёными рыбами жена.
— Материалы… Секретные… Забыл тут…
— А что так рано с работы?
«Боится, что работаю опять мало и мало зарабатывать буду», — обиделся про себя майор, вслух же сказал:
— Да вот вернулся за материалами, теперь обратно в управление.
— Позавтракаешь? Смотри, сколько всего принесла.
— Там поем.
— Где там? Возьми хоть с собой, возьми. Вот корюшка сушёная, бери к чаю. Ты же любишь чай с рыбой.
— К чаю можно. Да нет, столько не надо. Я одну, вот эту.
— Да бери три. Угостишь кого-нибудь.
— Кто ж её будет? Это я только с чаем её люблю.
— А другие без чая любят. Бери. Подколесина подкорми. Или Дублина своего.
Че взял рыбу и пошёл не в управление, а в свой офис. Здесь он сжёг обе трагические записки и теперь завтракал рыбой и чаем, и разглядывал в окно необычное утро, и говорил «хорошо».
— А что, собственно, хорошего? — сомневался он в то же самое время. Он был добрый следователь и очень переживал за пропавших детей. Ему было очень стыдно, что до сих пор он их не спас.
— Хорошо — что не отправил эти записки по почте, — ответил он себе. — А то по почте не вернуть бы… Разве что дежурить у почтового ящика… Перехватить сразу после почтальона… И чего это нашло на меня! Письма взялся рассылать… Совсем чумачечий…
Ему вспомнился злосчастный Глеб Глебович, день его страшного сошествия с ума. Он вспомнил, как безумец терпеливо ждал, когда же все уйдут из его квартиры. И все ушли, только Че всё медлил, жалел Дублина, хоть и понимал, что тому не терпится остаться одному. Вспомнил, как, неловко попрощавшись, наконец ушёл, спустился по лестнице и — вспомнил! — заметил краем глаза, задел правым боком широкого взгляда что-то выпиравшее из стены. Это был давно не опорожнявшийся, переполненный газетами, журналами, брошюрами, листовками и конвертами, раздувшийся до размеров почти шкафа зелёный почтовый ящик. Он бугрился над гладкими рядами таких же, но не настолько запущенных зелёных жестяных коробок с номерами квартир. На нём, впрочем, и номера почему-то не было. Че подумал, что это ящик, должно быть, Дублина, которому, понятно, не до газет и буклетов было все эти дни. Подумал и прошёл мимо, подумал слабо, краем головы и тут же забыл.
— Ало, я тут вот что вспомнил, — отложив рыбу, он взялся за телефон. — Ало, майор, ты хорошо меня слышишь? — он звонил Мейеру. — Ты почтовый ящик Дублина проверял? Где-где. Как у всех, в подъезде. Как не быть? Почему у него должно не быть почтового ящика? Вот и я чего-то забыл совсем. Как-то не подумали. Ну бывает… Какие же мы после этого опера? Ну чего, вместе посмотрим? Я у себя на Рязани… Да вот прямо сейчас и выхожу… Ну, через минут… через полчаса. Всё, там встречаемся.
Пока поднимались к Дублину в четвёртый этаж, тунгус пересказал Че недавно закончившийся допрос Пантелеева и Подколесина. Постучали и позвонили в дверь.
— Подколесин может наврать? — спрашивал Мейер.
— Пантелеев легко может. Подколесин только в крайнем случае, — отвечал майор.
— А их случай не крайний разве? Убить ребёнка собирались. А может, и убили…
— Нет, этот случай не крайний. У них таких много было.
— Значит, правду Подколесин говорит?
— Значит, правду.
— На сто процентов?
Че потянул с ответом:
— На девяносто.
— Тогда хоть это и не ложь, но всё-таки и не правда. Дома, что ли, его нет?
Дверь, действительно, не открывалась, и никаких человеческих шумов из-за неё не слышалось.
— Ушёл куда-то? Спит? Опять свихнулся?
— Или не хочет никого видеть?
— Или самоубийство?
— Ладно, ладно, не каркай. Пошли ящиком займёмся.
— Без спроса?
— Да ничего. Пустяки. Думаю, не найдём ничего.
Они вернулись на первый этаж. Распухший ящик и вправду оказался дублинским — на конвертах и счетах была его фамилия. Газеты были московские, журналы научные и детские. Письма — деловые: долги за газ, воду, тепло, электричество.
Сыщики разложили корреспонденцию на подоконнике, перекопали её тщательно, но — безрезультатно и стали запихивать обратно в ящик. И тут из складок толстой Комсомолки вывалился тонкий конверт без адресов и марок.
— Такой же, как тогда в управлении, — сказал тунгус.
— В котором «след Дракона» прислали?
— Да.
Мейер умело, почти не испортив, вскрыл конверт и извлёк из него тетрадный лист.
— Из такой же тетради, как и тот, — произнёс Че.
— Так и есть.
— И что на нём? Тоже иероглифы?
— Нет. Тут по-русски. Буквы наклеены — вырезанные из газет. Как в старом кино. Вот читай, — тунгус повернул листок к Человечникову.
«Ваш сын у нас Отпечаток его большого пальца на левой руке прилагается в углу записки Служит доказательством
Вы должны — все документы на фирму трест ДЕ собрать в один файл и положить в заброшенную котельную на берегу Новоленинградского оврага
Во вторую печь от входа
Тогда Велик будет жить Срок десять дней Тогда получите Велика
Не надо — снимать деньги с фирмы Трест ДЕ
Не надо говорить в полицию
Тогда не увидите Велика никогда», — было наклеено на листок.
— Бур, что ли? — предположил Мейер.
— И Щуп? Но при чём здесь Дракон? — усомнился Че.
— Заодно они?
— Или они и есть Дракон?
— Звоню Марго!

§35
— Лалалалалала всё будет хорошо, — прилипла к мозгу вылетевшая из телевизора юркая песенка, — лалалалалала куда бы ты ни шёл… — капитан Арктика тягостно улыбнулся и подумал: вот прилипла-то… как глупо! А ведь я всегда предчувствовал — что умру глупо. Что моя раздувшаяся от славы и денег жизнь разродится вот такой несообразно жалкой, как эта, смертью. Под аккомпанемент не военного марша и орудийного салюта, а вот такого привязчивого мотивчика. И склонится надо мной не друг со словами «thuscracksanobleheart; goodnight, sweetprince…», а вот такая злобная мразь… лалалалалала всё будет хорошо лалалалалала ку да бы ты…
Капитан лежал, воткнувшись виском в пол. По гладкому и скользкому, как каток, линолеуму проскакал мимо его глаз жёлтый таракан, убегавший от растекавшейся по гостиничному номеру крови. Кровь, он знал, выливалась из его простреленного живота, быстро утекала от него к двери на балкон. Пытаясь остановить и вернуть её, он ухватился медленной рукой за её удаляющийся край. Но рука онемела, пальцы помимо воли разжались, и кровь устремилась дальше.
И юнга, и госпожа, все, все покинули его, как только прослышали, что Витя Ватикан послал к нему Бура и Щупа. И хотя все доходы от гастролей и расходы всегда контролировал Блевнов, отвечать теперь приходилось ему. Несправедливо, обидно, но такова расплата за успех. И чёрт ли их дёрнул тогда, в начале бизнеса, занять денег у ватиканских. То есть без этого они бы, наверное, не поднялись, но были, кажется, и другие варианты — у ореховских взять, у тамбовских; в банке каком-нибудь, наконец. Но опыта не хватило, вот и связались с Витей. Оказался Витя мрачным беспредельщиком; договор с ним заключён был, во-первых, только устный, а во-вторых, совсем неясный, да ещё и менявшийся Ватиканом в одностороннем порядке, когда вдруг деньги ему бывали нужны, или просто вдруг.
Он не установил срок возврата занятого, ни положенные проценты. Он решил, что капитан и его команда теперь всегда ему должны. Требовал с них деньги беспорядочно и помногу. Сперва бурно растущие прибыли позволяли мириться с произвольными вымогательствами. Но когда, достигнув высокого уровня, стабилизировались, а аппетиты Вити продолжали усиливаться, положение стало невозможным. Хитрый Блевнов, державший кассу, подсылал к Ватикану для переговоров капитана, говоря «ты человек знаменитый, не то что я, тебя он игнорировать не сможет, а пугать побоится». Вышло со временем, что капитан Арктика превратился в крайнего по всем щекотливым и опасным вопросам. Он говорил было Вите, что долг давно уже многократно отдан, что если это, по мнению Ватикана, не так, то надо уже зафиксировать окончательную сумму, после которой — «всё!»
Витя охотно сумму фиксировал, но, когда она была
выплачена, заявил, что «не всё», что он передумал и что нужно ещё.
Шли, шли годы, годы, мучения продолжались. Капитан Арктика был популярен, его обожали миллионы. У него завелись большие связи — с политиками, нефтяниками, народными артистами. Он подумал, что уже готов послать Ватикана и — послал. Ватикан раз попросил денег, другой раз, третий. Не дождавшись требуемого, захотел объясниться, но капитан Арктика не захотел. Тогда Витя послал ему Бура и Щупа. Они настигли должника в городке Войвож, в одноэтажной гостинице, нетрезвого, ужаснувшегося, оставленного партнёрами. В наши дни публика начала от капитана уставать, так что приходилось гастролировать с сеансами исцелений, предсказаний и гражданских проповедей по невзрачным неизбалованным городишкам. В мегаполисах подавали уже не так.
Денег у капитана не было; всё, что было (если и было), прихватил с собой Блевнов, но Бур и Щуп не могли ждать, не хотели рассуждать. У них были простые инструкции. Они даже пытать капитана не стали. Просто прострелили живот; и смотрели.

— Артист, ты жив пока? — спросил стоявший у вешалки Щуп. — Чего молчишь, Еропегов?
— У, — простонал в ответ капитан Арктика.
— Ты, Еропегов, мне скажи, тебя дострелить или сам помрёшь?
— Сам, — прохрипел капитан. Он вспомнил, как после радиоэлектронного техникума пошёл работать санитаром в психоневрологический диспансер из страха стать нормальным. Он знал, что его место среди сумасшедших. Что душа его слаба и неупорна и потому непригодна для многолетнего карабкания по карьерным лестницам. Что если и суждено ему подняться, то лишь случайно, быстро, высоко и ненадолго — какой-нибудь краткий вихрь забавных обстоятельств, летящий мимо, подбросит, покрутит по верхам и выронит. Так и вышло. Покрутил. Выронил.
— Сам так сам. Пошли, Бур, пропьём сэкономленный патрон.
Сидевший на подоконнике Бур, приподнявшись на кривых руках с ладонями сорок пятого размера и слегка раскачавши на весу ноги, перепрыгнул капитана и его кровь, допрыгнул до вешалки, спросил Щупа:
— Ты уверен?
— Дверь запрём. Даже если кто узнает и начнёт спасать… Но это вряд ли, не будет этого, у него и кричать-то сил уже нет, телек всё равно его переорёт… Но даже если услышат — пока прибегут, дверь выбьют… Минут десять самое малое на это уйдёт. А ему и жить не больше осталось.
— Ну, десять или двадцать, тут тебе, конечно, виднее. Ты по части медицины авторитет, не спорю. Но если всё же выживет? — бурчал Бур, выходя из номера. Так он и бурчал всю дорогу, пока шли к машине. Они приехали в Войвож в образе дальнобойщиков. В квартале от отеля прятался во дворе их грузовой Мерседес.
— Ладно, посиди пока в машине, — вздохнул Щуп и пошёл обратно в гостиницу; вернулся через десять минут.
— Ты куда ходил? — спросил напарник.
— Туда.
— А чего?
— Чего-чего! Вижу, нервничаешь, знаю тебя — будешь бухтеть ещё три дня… Короче, можешь не волноваться. Доделал я дело. Для верности. Чтоб ты не переживал.
— Вот спасибо, — обрадовался Бур. — Спасибо. Спасибо. А то — вдруг бы выжил. К чему риск? Это ж не казино. Мы, как врачи, с живыми людьми дело имеем. Тут надо точно, чтоб наверняка. Как хирург — беда, если не дорежет.
Щуп сел за необъятный руль, пришпорил педаль газа. В Войвоже не видали никогда никаких Мерседесов. Поэтому даже грузовик произвёл сильное впечатление. Машину обступили дети и собаки.
— Говорил тебе, Камаз надо было брать, не можешь ты без понтов, — опять забухтел Бур.
— Рррр, — ответил Щуп. — Хватит бухтеть, бубнить и бурчать. Сегодня великий день, давай отметим.
— Давай отъедем километров на двести отсюда, тогда и отметим, — пробубнил Бур.
Партнёры много лет уже копили деньги. Они планировали собрать по десять миллионов евро на каждого, после чего — уехать в Лондон или на Буайан. Купить там квартиру и остаться навсегда, бросив привычный промысел. Планировалось открытие ресторана. Готовить должна была мама Бура, украинская весёлая старушка, вареники у которой точно получались недурны. Планировалось потеснить бургеры и хотдоги и процентов тридцать местного рынка фастфуда отнять под вареники. Хотелось коллекционировать ковры, курить сигары и читать Таймс. Хотелось говорить по-английски и важно хохотать в беседах с аристократками.
Бурмистров и Рощупкин зарабатывали коллекторством и киллерством. По получении, скором получении гонорара за капитана Арктика (а гонорар был солидный, потому что объект знаменитый) как раз заветная сумма складывалась и даже несколько превышалась.
Было в запасе ещё одно дело — Дублина и Треста Д.Е. — но надо ли было доводить всё до конца, теперь было неясно. Мнения друзей расходились. Бур бурчал, что хватит, можно уже завязать; Щуп же полагал, что этот — последний! — заказ надо выполнить по двум причинам. Первая — это тоже деньги, а лишних денег не бывает. Вторая — заказчику обещано, слово надо держать, покинуть отрасль нужно с честью, не уронив нажитой за эти годы репутации.
— Зачем нам киллерская репутация теперь, если мы уходим в ресторанный бизнес? Там нам эта репутация ни к чему, — резонно замечал Бур. — Сматываться надо, а Ватикан перебьётся, сам пусть с математиком разбирается.
— Ватикан может обидеться. А зачем нам обиженный Ватикан? Обиженный Ватикан — вещь неприятная, — не менее резонно добавлял Щуп.
Выбравшись из толпы детей и собак, выкатившись из города, друзья всё спорили. Не договорившись, сменили тему.
— Слушай, дело прошлое, а чего ты всё-таки на Сахарова не пришёл? — спросил Бур.
— Я ж тебе говорил, не смог. Проспал.
— Как ты мог проспать, если митинг в два начался?
— Так я спать лёг в час… Ты чё? Думаешь, я испугался?
— Не знаю…
— Чё ты не знаешь? Я испугался, что ли, думаешь? Бля?!
— Ты не испугался, конечно, но чего-то не пришёл. А могли бы революцию сделать, если бы некоторые…
— Чё некоторые?
— Да ничего!
— Не! Ты, бля, договаривай! Чё некоторые?
— Да ничё!.. Опять щас выберут… на шесть лет… а ты спишь…
— Ну и оставайся тут! Без тебя в Лондон поеду. А ты тут революцию свою… дрочи…
— Ну и хуй с тобой!
— Да иди ты в жопу.
— Останови машину.
— Зачем? Ты чего, пешком пойдёшь?
— Стой давай.
Щуп притормозил; справа была роща елей, слева холмы земли; повсюду снег. Бур, возбуждённый спором, влажной горячей ладонью провёл по щеке Щупа.
— Ты хочешь? — спросил Щуп влажным горячим баритоном.
Бур ответил страстным глубоким всхлипом. Друзья обнялись и жёстко, с хрустом и матом совокупились.
Кончив и устало нежа друг друга лёгкими взглядами и касаниями, они порассуждали:
— Поедем с математиком решать? Я тебя люблю.
— Да ну его. И я тебя. Смсни Ватикану, что с капитаном решили. Он завтра деньги перечислит. И ходу отсюда, из совка этого. Не могу, достало меня тут всё, рожи эти, чиновники, жулики и воры… Перевешал бы всех…
Ссориться им больше не хотелось; одевшись, поели, поехали — «по дороге решим».  Из-под елей вылезли зайцы, глянули на Мерседес неприветливо, отвернулись. Там, где горизонт обрывал трассу, горело что-то вишнёвым огнём — лес? дом? солнце?
Зайцы перешли бетонку, поднялись на холм и стали что-то высматривать на расстилавшейся вокруг широкой плоской России.
Велик, спавший на дальнем краю этой огромной местности в погребе под замком, увидел во сне растекавшуюся по миру густую тьму. Он проснулся и открыл глаза, и увидел ту же тьму — наяву. И подумал: что-то случилось, что-то случилось, случилось.

§36
Едва Острогорская перестала таиться и возвестила открыто о своей миссии, к ней со всей округи потянулся крупный служебный народ. Как-то скоро навели о ней справки, снеслись со знатными знакомыми в Москве и получили от них разъяснения в высшей степени удовлетворительные. Передавали из столицы источники сведующие и верные, что Маргарита Викторовна имеет связи через Сардинию чуть ли не в Кремле, располагает крепкими рекомендациями и полномочиями чрезвычайными. Что вхожа к самому Павлу Алексеевичу, Александру Ивановичу приходится правой рукой, а с Натальей Александровной так и просто на дружеской ноге. Кто были эти Александр Иванович и Наталья Александровна, наводящие справки даже и не представляли, но по тону ответов догадывались, что какие-то, по всей видимости, экстренные существа.
Так что всякий норовил с Маргаритой Викторовной познакомиться или хоть мелькнуть перед ней в надежде понравиться. И уж конечно, не в низменном значении, ни о каком флирте солидные эти характеры и не помышляли, а исключительно в интересах дела, по служебной исключительно надобности. Что вот-де глянемся мы столичной диве, а она и замолвит слово там, наверху кому следует. Какое такое «слово»? Где «там»? И кто тот, «кому»? И чем, наконец, глянемся-то «мы»? Какими своими рожами и талантами? Тут было, право, много ещё неясного, но энтузиазма это нисколько не умаляло.
Все эти подчинённые начальники, пресмыкавшиеся у подножия державной пирамиды; рядовые генералы, состоявшие на посылках у азербайджанских перепродавцов; полнотелые подполковники, не умевшие выкарабкаться из-под полковников, мешающих их карьерному росту; мелкопоместные миллионеры, изнурённые классовой ненавистью к миллиардерам; здешние серенькие селебритиз, застрявшие и заскучавшие в нижних этажах высшего общества — всё это ринулось к Маргарите в надежде набраться новых чинов, званий и связей.
Кто звонил без церемоний прямо на добытый окольно мобильный и шёпотом на ухо звал на уху. Кто обращался официальным письмом на казённом бланке с неотложным политическим вопросом. Кто оставлял у портье подарки и визитки, и приглашения на вечеринки. Но чаще пытались действовать тонко, через тунгуса, либо ставшего вдруг в большой чести Че, либо хотя бы фон Павелецца, потому что всё ж таки побаивались красавицу с полномочиями, не хотели враз нарваться, без разведки и разводки нечаянно дров наломать, не так как-нибудь показаться. Тогда — пиши пропало, не только нового чина не схлопочешь, но ещё и старого лишишься. Не только в Котлас не переведут, не говоря уже о Москве, а пожалуй, и отсюда-то вытурят.
Тунгуса и Че обхаживали, совали им билеты Банка России, но те не брали, бранились только в ответ и стыдили сователей. Фон Павелеццу билеты тоже сунули было, и он их, само собой, взял, но просьбу о знакомстве с Марго выполнить не смог, почему и был отставлен всеми как неспособный, ни к чему не годный человек.
Вельможные горожане пожаловали гостье роскошный пятикомнатный кривцовский кабинет в полицейском управлении. «Для удобства работы». Советовали «для удобства отдыха» съехать из затхлого Атлантика на свои червонцевские дачи.
От дач Марго безусловно отказалась, а в кабинете дворцового типа бывала, собирая там целый штаб следствия из уже известных Че, фон Павелецца, тунгуса, а также коллег из других силовых учреждений, журналистов, конторщиков мэрии, добровольных помощников из числа бандитов и школьников.
Работалось там действительно удобно — все виды связи, под рукой весь штат управления, лаборатории, комнаты для совещаний и уединённых размышлений.
Веселила её и отделка, обстановка офиса — как будто дизайнер захотел воспроизвести викторианский стиль, о котором судил по собственным воспоминаниям о декорациях посмотренного однажды в детстве древнерусского фильма «Чисто английское убийство». Ничего личного от усопшего хозяина здесь не осталось (поскольку он сюда заглядывал в последнее время очень редко и кратко), кроме двух фотографий на столе. На одной насупленная годовалая Машинка; с другой жутко улыбался, лёжа на палой дубовой листве, сердитый секач с простреленным сердцем, любимый охотничий трофей Кривцова. Перед входом из приёмной в собственно кабинет к стене была привинчена бронзовая пластина с трогательной надписью «Реставрация помещения осуществлена при финансовой поддержке предпринимателя и гражданина Фёдора Петровича Пухлова».
В раздольной приёмной с громадноглазной громадногрудой секретаршей по утрам грудились теперь сходившиеся со всего города вип-просители. Они приставали к Че, тунгусу, реже прямо к Марго с устными и письменными предложениями, доносами, наветами, просьбами, мольбами, плачами и даже часто с какими-то невнятными, но сильно подобострастными и патриотическими междометиями. Мешали работать, но прогнать их невозможно было ввиду их неимоверной по здешним меркам административной весомости и соответственно вездеходности.
«А любопытно взглянуть ко мне в переднюю, когда я ещё не проснулся: графы и князья толкутся и жужжат там, как шмели. А один раз меня приняли даже за главнокомандующего…» — думала Марго цитатой из русской классической книги с забытыми сюжетом и названием, читанной в отрочестве на домашних уроках, каждый раз, шествуя к своему рабочему месту сквозь гудящую груду разнокалиберных заискивающих начальников. Уездные тузы и тузики расступались перед ней, энергично сопя и спотыкаясь друг о друга; немногие, самые только тупые и отчаянные дерзали поздороваться или подать прошение, да и то, едва наскочив, отскакивали; велико было напряжение, страшен страх.
Замечательно, что красивой её из наших обывателей, кажется, никто не находил. Может быть, оттого, что красота Маргариты была избыточной, атакующей, отталкивающей. Пугала, а не привлекала. Даже Человечников, единственный рискнувший сойти от неё с ума, не знал точно, влюблён он или только напуган. Высокая, высокомерная, в чёрном тонком длинном пальто, в чёрных джинсах и изящных полувоенных полусапожках, она лазерным взглядом насмешливого лица раздвигала толпу и на полдня скрывалась в кабинете.
Не так легко было прорваться в заветный кабинет Надежде Кривцовой и расторопному слуге купчихи Сироповой Анатолию Негру. Взгляды у них были нелазерные, пальто у Надежды неромантически рыжее какое-то, а у Толи и вовсе непальто, куртка куцая; толпа по их пути не расступалась, наоборот, не сторонился никто, мешали пробиться на приём к Марго и её команде. Мешали, а Толе и Наде очень туда нужно было. Они встретились у входа в управление; были знакомы — купеческие дети учились в школе, где преподавала Надежда; Негру часто их привозил на занятия и забирал потом; разговорились:
 — Надежда Петровна, уважаемая Надежда Петровна, — с лёгким дубоссарским акцентом посочувствовал Негру. — Ещё девочку вашу не нашли, а тут с уважаемым Сергеем Михайловичем горе такое… Беда одна не ходит… А тут и Глеб уважаемый Глебович… Ну если чем могу помочь… И Эльвира Эльдаровна передаёт соболезнования…
Надя обратила к нему потяжелевшее, неподвижное, словно из белого надгробного камня выдавленное лицо и молча, одними глазами прошептала:
 — Глеб? Анатолий, вы сказали Глеб? Что с ним?
 — Я думал, вы знаете. Они же с отцом Абрамом ушли на полюс.
 — На какой полюс? — голос Надежды еле пробился из-под каменеющей печали.
 — На Северный. Он ближе… От вина всё это, от вина, вот бедствие русского народа. Эльвире Эльдаровне пьяный Абрам сказал — идём с Глебом на полюс, в какую-то полярную церковь Велика спасать. Через неделю вернёмся, сказал. Три дня, сказал, туда, три обратно. Девять дней прошло — не вернулись. От вина это. Не выносит русский народ вина, плохо ему от него. Вот в Молдове у нас мы вино с детства пьём. И ничего. На полюс не ходим. Нам от вина хорошо, а русскому плохо…
 — Глеб ничего не сказал мне. Может быть, он с отцом Абрамом не пошёл? Может, дома он? — предложила Надежда.
 — Не знаю про Глеба, всё может быть. А вот отца Абрама точно нет дома десятый уже день. Вот Эльвира Эльдаровна и сказала — иди, Анатолий, в полицию, скажи им. Вот иду. А вы? Про Машинку узнать? Или из кабинета Сергея Михайловича вещи забрать? Ничего, что интересуюсь? Если вещи, могу помочь донести…
 — Нет, Анатолий, не вещи. Про Машинку письмо получила, — заплакала Надя.
 — Ну-ну, — цокнул языком Негру. — От кого?
 — Какие-то красные партизаны. Похитили они её. Выкуп требуют.
 — Ну-ну!
 — Велели в полицию не заявлять. А у меня и денег-то столько нет, сколько они просят. Я и не знала никогда, где их муж прятал. Вот пришла сюда и стою у дверей уже полчаса. Заявлять? Не заявлять?
 — Ну-ну!
 — Как вы думаете, Анатолий!
 — Заявлять! Полиция что-нибудь придумает. Она хитрая. А похитители не узнают ничего. Если вы, конечно, не будете ещё пять часов у дверей стоять.
 — А что же полиция придумает-то, Толенька?
 — Куклу придумает, это такие деньги ненастоящие. Или меченые деньги придумает. Засаду придумает. Да мало ли что! Пошли! Я про Абрама заявлю, а вы про партизан. Ну и про Глеба Глебовича проверить попросим.
[Как мы, отчаявшись и потерявшись в затруднительных обстоятельствах, как мы бодримся, дойдя до точки, от любого уверенно произнесённого совета, даже если совет недодуман, а советчик глуп и равнодушен!]
Надежда Петровна пошатнулась, накренилась и побрела покорно по коридорам управления вслед за молдаванином.
К Марго, однако, проникнуть с ходу не удалось. Сгрудившиеся перед заветной дверью сопящие чиновники слышать не хотели о срочности, о смертельной опасности, угрожавшей ребёнку, о злосчастии, постигшем монаха и математика. Всем им, по их словам, тоже было нужно срочно и важно попасть к Острогорской. Требовали встать в очередь и ждать, требовали равенства и скромности.
Не протиснулись бы, если бы среди прочих не торчал в приёмной некто Нектов, помощник мэра, которому раз в месяц относил Негру от Сироповой букет ромашек с вложенными между цветов тремя пятисотевровыми деньгами. Нектов был добрый малый, к тому же тёзка.
 — Толя! Толя! — поздоровались приятели, пошептались, поозирались многозначительно. Потом Нектов подвёл Негру и Кривцову к двери и сказал припавшему к ней директору Водоканала:
 — Им нужно, — посверливая пальцем берёзовый косяк.
 — Я-то не против, если ты просишь, — доверительно сообщил директор. — Но не пустят их. Строгая она. Ждать надо, когда сама выйдет.
 — Этих пустят. Они по делу. По профилю. По специальности, понимаешь? — прояснил Нектов. — У них вопросы уголовные, а не карьерные, не то что у нас.
 — Ну рискни, — отвалился от двери директор.
Помощник мэра втолкнул Кривцову и Негру в кабинет и крикнул туда же:
 — Насчёт Машинки они. И Глеба Дублина.
За большим столом для совещаний сидели Че, тунгус и фон Павелецц. Они в который уже раз рассматривали два одинаковых конверта и два одинаковых тетрадных листа с неодинаковыми текстами. Че близоруко водил носом то по китайским, то по русским письменам, всё что-то пытался вычитать и понять, но, видно было, не понимал. Фон Павелецц отщипывал бумажные волокна для очередной экспертизы и в очередной раз удивлялся, что нет ни одного отпечатка, ничего. «Хоть бы слюны капля или пыли бы хоть пылинка», — жаловался он тунгусу. Тунгус качал мягкой жёлтой молчаливой головой.
Все точки, где продавались такие конверты и тетради, быстро установили, но без толку — слишком много было этих точек, самые обычные были конверты и тетради, покупавшиеся повседневно всеми подряд, очень многими людьми. Документов Треста Д.Е. на квартире дублинской не нашли: то ли прятал их в другом неведомом месте, то ли потерял во время передряг на Буайане. Но папку пустую приманчивого красного цвета во вторую печь полуразрушенной котельной положили и засаду на чердаке припрятали; однако засада зря пока мёрзла — не пришёл за папкой никто. Зря шерстили и прочёсывали город оперативники, журналисты, школьники и бандиты, пока зря.
На полу на жёлтом шёлковом ковре с вышитым посвящением «Сергею Михайловичу — благодарное Горэнерго» в позе лотоса восседала Марго. Она странно носила — пять обручальных колец. Четыре на левой руке в память о четырёх разводах — серебряное, стальное, два белого золота. И одно на правой — платиновое, означающее брак с Максимом. У неё была привычка — в задумчивости теребить кольцо правой руки, снимать его и надевать на пальцы левой, потом обратно и так далее. Она так всегда делала, когда предчувствовала перемены. И сейчас она занималась именно этим — задумывалась, смотрела бессмысленно в стену, играла кольцом.
Она так и не двинулась с места, пока: в комнату втолкнулись Надя и Толя; заявили одновременно о красных партизанах, выкупе, Дублине, расстриге; Че взял у Кривцовой письмо похитителей — такой же (естественно, такой же) конверт, такой же лист с оборванным краем из такой же тетради; Толя передал мнение Эльвиры Эльдаровны, что у о. Абрама давно белая горячка, а у Глеба Глебовича, как известно, недавно, так что наверняка вместе сбежали; тунгус подтвердил, что Глеба несколько дней уже дома нет, скорее всего и в самом деле сбежал с о. на полюс; «почему на полюс?» — «как мог обещать до полюса дойти и обратно за неделю?» — «самолёт?» — «да нет, по железке, говорил, до Караула, а оттуда пешком» — «бред какой-то» — «врал?» — «просто белая горячка» — «ах, да, забыл, тогда ясно» — «и что там на полюсе?» — «Велика там хотели спасать» — «как так?» — «да бох их знает» — «белая горячка»; письмо партизанское было напечатано на принтере: «Надежда ваш муж был кровосос, он грабил народ, теперь его постигла заслуженная смерть а деньги народные надо народу вернуть. ваша дочка у нас вот её отпечаток верните народу пять миллионов долларов или для начала хотя бы рублей. Мы политическое движение красные партизаны. Положите деньги в старой котельной в первую печь от входа около новоленинградского оврага. Не бойтесь печь не горит деньги не пострадают. Будут все до копейки возвращены народу по справедливости. Не заявляйте в полицию. Не говорите ей про нас и про печь. Тогда получите живую дочь. До свидания. Красные партизаны срок неделя»; Кривцову и молдаванина тунгус и фон Павелецц развели по разным комнатам для допроса и официальной фиксации показаний.
Тогда Марго вспрыгнула и сказала оставшемуся за столом Евгению Михайловичу:
 — Три письма на одинаковой бумаге от имени разных персонажей — то намёк на Дракона, то на Щупа и Ватикана, то какие-то красные партизаны. Чья-то тупая шутка? Или преступник играет? Хамит? Так смело? Или нарочно обильно следит, чтобы мы его поскорее поймали? Такое случается… уставший маньяк… Или действительно Велика забрали Бур и Щуп ради Треста Д.Е.? А Машинку украли и вправду политические идиоты? И каким-то невероятным образом эти разные и не связанные меж собой преступники случайно использовали похожие конверты и рвали листы из одной тетради? Мало, маловероятно, но — вероятно! Или всё-таки Аркадий Быков. У него и тату имеется — дракон… Не просто, может быть, так… Но если он, тогда что с Машинкой? Просто пошла искать Велика и потерялась? А ведь и Подколесин с Пантелеевым могли. Могли. А теперь врут… Нет, не могу! И ещё Дублин-старший куда-то делся. На полюс! Что за блажь! Нет, не могу, мозг мой виснет! Виснет, Че, зависает! Скажите, Че, вы ведь меня любите, кажется?..
 — Как… Как вам будет убодно… удогно… Как вам… угодно. Как удобно… Вам… Если нужно, если вам нужно, то очень, очень даже… Если нет, не надо если, то уж я тогда.. ни-ни… никаких таких… как скажете, в общем… — заюлил майор.
 — На что вы готовы ради меня? На всё, как положено?
 — На всё, — Человечников сполз со стула и зашагал по комнате на коленях. — На всё, царица, на любое… Вот вы в личной жизни не очень счастливы. У вас с мужьями вашими … простите… не складывается… Но ведь разве миллиардеры эти и хипстеры, и тем более писатели могут? Любить? Нет, они не так. Как мы. Простые труженики… Денег мало, нет совсем… Так что ж… Зато любовь!.. Я на всё! Они не на всё. Хипстеры не на всё. Им только давай. И не спасибо. А я — на всё!
 — Тогда слушайте, мой рыцарь. Найдите Машинку и Велика. Сделайте это для меня. Если, не дай бох, плохо и поздно уже, если… не в живых они, то урода этого найдите, тварь эту… накажите… А я — добьюсь вашего назначения на место тунгуса в Москве… Тунгус на моё пойдёт… А если живыми найдёте, если спасёте их — ещё и… — тут Маргарита Викторовна Острогорская сверкнула очами на манер Настасьи Филипповны Барашковой, — замуж за вас пойду!
 — Матушка! Королевна! Всемогущая! Всё сделаю, всё будет!
Он, как был на коленях, так и выскочил в приёмную к немалому изумлению дожидавшихся сановников.
 — Вот это так королева! — повторял он поминутно, обращаясь к кому ни попало, топая коленями по паркету. — Вот это так по-нашему! — вскрикивал он не помня себя. — Ну, кто из вас, мазурики, такую штуку сделает, а? Я сделаю! Всё сделаю! Царица! Всё сделаю!
Обидевшись за мазуриков, сановники отворачивались; Че нёсся, сам не знал куда, носился по управлению и набрасывался на встречных с криком «всё сделаю!»
Марго осталась одна, напряжённая, тонкая, поразительная, как обоюдоострая молния.
Все её кольца были на левой руке, все пять. И это был знак свободы. Она знала, что не будет жить с Максом; знала, что не будет работать в Следственном комитете; знала, что не сможет расследовать своё десятое дело; что очередной этап её жизни закончился безвозвратно. Но знала также, что хоть и не найдёт детей сама, не хватит ей на это уставшего ума, зато хватит ей красоты — вдохновить несчастного уездного детектива, похожего на неухоженного пса, на любой подвиг. «Сим победиши», поняла она сегодня, увидев его почему-то во сне. «Маша! Велик! Всё будет хорошо! Он всё сделает!» — думала она.
Наскакавшись по управлению так, что протёр наконец на коленях брюки и кальсоны, Че с колен встал и уже обычным галопом, на ступнях помчался домой.
 — Женюсь! Женюсь! — прокричал он жене, присевшей было на пылесос отдохнуть после большой уборки.
 — Что? Что? — Ангелина Борисовна была уверена, что ослышалась.
 — Поздравь! Женюсь! — женатый жених напоминал пророка, только что изувеченного шестикрылым серафимом, он жёг.
 — Ты пьяный! — с надеждой в голосе произнесла супруга, но нет, всё было гораздо сложнее.
 — Ты меня поймёшь. Я тебя познакомлю. Ты оценишь! Эта такая… царица…
 — Ты ж женат, жопа страшная! — начала злиться Ангелина, поднимаясь с пылесоса.
 — Да, — то ли спросил, то ли подтвердил Че. — Ну да! Ну так что же! Это же само собой. Женат, но хочу ещё… Дополнительно…
 — До. Пол. Ни. Тель. Но, — порвала в клочки последнее его слово жена. — Познакомишь, значит… Ну и я тебя кое с кем познакомлю. С пылесосом, допустим, вот этим, — разозлилась она в полную уже меру и начала колотить супруга грубым пылесосьим хоботом.
Хобот, однако, скоро сломался, и Ангелина схватила с комода здоровенный глобус.
Увидев толстое учебное пособие в карающей руке подруги, Че вспомнил, что глобус этот как-то сразу не понравился ему — тогда ещё, очень давно, когда партком наградил старшего лейтенанта Человечникова этим «ценным» подарком за беспорочную службу. Евгений Михайлович никогда не интересовался географией и был расстроен, что ему не вручили спиннинг или хотя бы соковыжималку, как другим поощрённым в тот день. И когда допёр глобус до квартиры и взвалил на комод, испытал какое-то смутное беспокойство. Как будто в доме завёлся предмет, назначение которого темно и тревожно, как то драматургическое ружьё, которое, повиснув на стене в первом акте пьесы, обязательно выстрелит в четвёртом. И вот — свершилось! Глобус «выстрелил»! Он оказался тяжким, словно молот, и гулким, словно колокол; страшнее пылесоса, потому что никак не ломался.
Жена била бедного Че и лоснящимися океанами по щекам, и вострыми Кордильерами по затылку, и пыльною Австралиею по спине.
 — Эх, эх, — отвечал Че, но жениться всё равно хотел.
Ангелина была неутомима, глобус неотразим.
Понимая, что тут не выжить, Че прорвался к двери и обратился в бегство. Он покружил полчаса по городу, запутывая следы, и укрылся в тёщиной избушке.
Он всё ещё был бешен от счастья; ни о чём не жалел; был уверен, теперь уверен, что «всё сделает», что Машинка и Велик будут спасены. Глуп! И по глупости — всесилен влюблённый человек.
Глупы и всесильны — влюблённые! Потому что у них есть, для чего жить, а не как у умных — не для чего.
Влюблённые спасают детей. Влюблённые переставляют горы и открывают америки. От любви — все миры и войны. Из любви сделана музыка, сделаны сверкающие драгоценные дни, которые мы иногда находим в мутной руде будней.
Для любви — подвиги и подлости.
Двух вещей боятся все без исключения люди — смерти и любви. Но любви — больше, ибо она сильнее. У смерти ничего нет. Сама по себе она ничем не обладает. Никто не принадлежит ей. Смерть забирает лишь то, что оставлено любовью. А что у любви, то — бессмертно.

§37
Огорошив Эльвиру Эльдаровну Сиропову, покровительницу свою и благодетельницу, объявлением о выдвижении на полюс и оставив её открытым от удивления ртом глотать успокоительные таблетки, отец Абрам нахлобучил ветхий куколь на куньем меху, сунул в суму образ бакинской богоматери, две бутылки водки и несколько банок консервированной голодной кутьи и отправился к Глебу. На выходе со двора зашёл в гараж и своровал, пробормотав «прости, господи», один из сохших в подсобке негриных полушубков. «Перебьёшься, атеист», — громыхнул он во весь гараж, зная, впрочем, что Толя уехал по делам. Не любил он молдаванина, как и молдаванин его не любил, а полушубок прихватил для дорогого друга Дублина, зная о бедности его и беспечности — дорога предстояла неторная, холодная, дальняя.
Монах был восторжен и неадекватен; лихорадочное предчувствие чуда заразило разум и несло тело на север. На полпути до Заднезаводской под памятником неизвестному писателю вспомнил, ценой какой экономии скопил две бутылки водки и пожалел себя. Он столько воздерживался, столько терпел, что теперь не грех было и подкрепиться, тем более, что дорога предстояла неторная. Немедленно выпив целую бутылку, ту, впрочем, что поменьше, о. запел выученный когда-то на Арарате апокрифический псалом:
 — Славься, Эарендил, ярчайший из ангелов, идущий к людям… луч справедливого солнца, сияющий выше звёзд… сам собой светящийся…
Из-за памятника выскочили, как всегда, когда выпивался алкоголь, отцовы дежурные черти. Отец, подкреплённый и ещё более неадекватный, двинулся вперёд; черти увязались за ним, возились возле, вязли в снегу, вразнобой фальшиво подпевали:
 — Eala… lalala… Earendel, englala lalala beorhfast… torht ofer tunglas… laslas lalala… gehwane of sylfum… lala… symle lelele inlihtes…
Дошли до глебова дома. Глеб стоял у подъезда, глядя на окно своей квартиры, и дрожал, замёрз.
Он выходил в магазин купить еды Велику и себе, но не купил, потому что забыл, потоптался между полок, потрогал наугад несколько пачек чего-то мучного бесчувственными пальцами и безучастными взглядами. Уставился после этого в пол и, разговорившись с собой, вышел. Воротившись к дому, замер перед дверью подъезда, почуяв лёгкий оклик сверху. За окном их квартиры на подоконнике исчезал призрачный Велик и звал его тающим шёпотом.
 — Ты что, сынок? Почему исчезаешь? — крикнул Глеб.
 — Я должен исчезнуть.
 — Почему, маленький мой?
 — Потому что пока я с тобой, ты меня не найдёшь. Ты ничего не делаешь, чтобы спасти меня, потому что я у тебя есть. Но я не настоящий, понимаешь? А меня настоящего ты даже не пытаешься спасти. Так нельзя, папа!
 — Прости меня, солнышко моё! Я виноват, виноват.
 — До свидания, папочка. Найди меня. Найди обязательно. Спаси меня, папа!
 — Как же?.. Что же мне делать?.. Что делать?.. Я их всех просил. Они не смогли, Велик. Человечников не смог. Даже Маргарита не смогла. Как же я-то смогу, Велинька мой?.. Я ведь ничего не умею, кроме математики… Да и её уже давно… не умею…
Велик исчез. На его месте за окном шевелил вытканными трёхпалыми тюльпанами тусклый тюль.
 — Да что же это я говорю… — спохватился Глеб. — Я, конечно… обязательно… спасу тебя, сыночек!
Он всей очнувшейся и вдруг заспешившей душой всматривался теперь в пустое окно, словно в надвратную икону на входе в новую жизнь. Предчувствие чуда вскружило и его бедную голову. Он понимал, что вернуться в квартиру, спрятаться в ней от мороза и ужаса было бы предательством по отношению к сыну. Он поклялся пустому окну, что не вернётся домой без Велика, что не сомкнёт глаз, не помыслит ничего отвлекающего от единственной идеи спасения, не устанет, не умрёт, пока — не вызволит ребёнка из беды, из неведомого несчастия.
 — Привет, Глебыч, — хлопнул его по спине ласковой лапой отец Абрам. — Слыхал, свихнулся ты. Ну, думаю, пора выручать товарища. Велика надо спасать. Вызволим чадо твоё из беды, вызволим. Это уж как бох свят.
 — Надо, надо, — с жаром подхватил Глеб, — но как же? Лучшие сыщики рыщут…
 — Всуе! Вздор эти сыщики! Я знаю как!
 — Как же?
 — Вера. Одна вера и ничего больше. Дедукция, редукция, дактилоскопия, анализ днк, полиграфы и прочее современное сыскное хозяйство — без веры ничто! И ныне, и присно, и во веки — одной верой будет спасаться человек. Сильна ли твоя вера, брат?
 — Вера — не знаю. Тоска сильна, — отвечал Дублин.
 — Для начала и тоска сойдёт. От тоски — всякая вера.
 — Что ж делать будем, брат?
 — А вот что. Дело твоё — сына спасти. Богоугодное дело. Богоугоднее некуда. Потому что кому мы, крестиане, поклоняемся? Ребёночку на руках богоматери. Маме и сыночку её; и отцу-богу. Семье, стало быть. И что верою преодолеваем? Смерть наших деток. Ибо в ужасе несёт мать дитя своё в мир — знает, что на съедение смерти. И тут встаём мы: смерть! где твоё жало? И побеждаем ея! И нет у бога никого дороже сына его возлюбленного и матери его. В каждой матери бог велит видеть богородицу, в каждом младенце — Христа. (Ну, у Велика матери как бы нет; значит, ты, Глеб, вроде как богородец, вместо неё.) Кто обидит ребёнка, тот Ирод! Разве не так? Разве, истребляя младенцев, Ирод знал, который из них мессия? Ударивший ребёнка не бога ли бьёт? Так я думаю! А ты как?
 — И я, и я так же, отче, — затрепетал Глеб в восхищении.
 — А раз так, нет важнее дела на свете, чем Велика спасти. Слушай!
Через три дня в Семисолнечном ските божий архангел будет через схимонахов просить бога о чуде. Он уже, конечно, решил давно о каком. Освободит кого-нибудь страждущего, отнимет от боли или погибели. Он уже, конечно, решил кого. Но если мы поспеем туда, опередим, можем уговорить монахов послушаться нас, а не его. И вымолить у вседержителя нашего маленького…
 — Да разве это не выдумка твоя, про скит этот?
 — Вера, вера где твоя, брат?
 — Да, да, вера, верно… Но за три-то дня… Это же где-то на полюсе? Самолётом, что ли?
 — Три не три, может, и четыре. Не помню я, в какое из семи воскресений до капитана Арктика очередь доходит. А самолётом нельзя. Денег нет на самолёт. Нельзя за деньги. За деньги чудес не бывает. Вера, вера, брат, твоя где? Через полчаса поезд проходит Адлер–Беловодье. Стоянка пять минут. Если сейчас пойдём, успеем…
 — А билеты?
 — Нет, нет билетов на чудо. Там, знаю, проводники добрые, даром довезут, за хороший разговор. Докатим до Караула к ночи. Это самая к полюсу ближняя станция. От неё пешком через лес, потом через поле — там и океан. Ну а уж по океану — легче, быстрее будет.
 — Но за три-то дня как успеть?
 — А вера на что? Вон божий человек Мухаммад, мусульманин, прости господи, а и то сподобился за ночь от Мекки до Иерусалима добраться и обратно вернуться. Неужто мы, православные, хуже чем? С нами бох!
 — Так что ж мы там, на собаках, что ли? — всё допытывался Глеб.
 — Ну вот сейчас видно математика! Всё алгеброй гармонию норовит прощупать. Ну какие, брат, собаки? С божьей помощью, а не с собачьей домчимся.
 — Так не бывает.
 — А вера? Вера на что? Верою, одной верой спасёмся, когда ничего уже другое не помогает! Вот и вся теория!
 — Grau, teurerFreund, istalleTheorie, — прикрикнул один из толпившихся чуть в стороне чертей.
 — По-русски говори, бусурман, — не оборачиваясь, парировал о.
 — А с божьей помощью, это как — на корабле? — доставал Глеб.
 — Тьфу, экий ты… Да сам не знаю. Знаю только, что доберёмся, успеем. Пошли.
 — Пошли! Верую! — решился, растерявшись, Глеб Глебович.
 — Вы с нами, окаянные? — обратился к чертям монах.
 — …mit Narren sich beladen, das kommt zuletzt dem Teufel selbst zu Schaden, — пошутил Формозъ.
 — По-русски, ребята, прошу вас, не до тарабарщины этой теперь, не до шуток, — мягко проговорил о.
 — С вами я, — сказал Формозъ.
 — И я, — пристал Агапитъ.
 — И я, — поддержали Бонифаций, Буонапартий и Анаклетъ.
 — Ладно! — усмехнулся довольно отец Абрам и размашисто пошёл на север, к станции; побежали за ним и Глеб, и черти.
Пустое окно влажно засветило на них отражённым мирозданьем, замироточило и взошло над городом, спугнув и отогнав за овраги подкравшиеся было сумерки.

 

Отрывок из романа Натана Дубовицкого «Машинка и Велик, или Упрощение Дублина» был опубликован в журнале «Русский пионер» №26.

Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
26 «Русский пионер» №26
(Апрель ‘2012 — Апрель 2012)
Тема: ПОДВИГ
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям