Проза пионера

Амбра

Андрей Бондарь Андрей Бондарь
2
( 2 голоса )
27 июня в 23:14
 
 Амбра

По пыльной пригородной тропинке шел человек. Он шел зигзагами, смещаясь то в одну, то в другую сторону, как обычно случается при сильном встречном ветре, но сейчас было очень тихо. Каждый раз, как он подходил к пределу одной из сторон, то тут же менял направление на противоположное. Границы были четко очерчены, однако образовались они, видимо, естественным образом, - на это указывали неровности линий. А густые кроны деревьев прямо над границами не закрывали проторенную часть. Человеку, который лавировал из одной стороны в другую и внимательно рассматривал глубокие борозды, похожее заключение, наверное, тоже пришло в голову, потому что всю дорогу он шел, не поднимая головы, а потом, взглянув вверх, остановился.  Вдоль крон деревьев тянулась полоса неба, узкая и почти абсолютно симметричная, лишь иногда кое-где деревья немного выступали или образовывали просвет среди плотно сплетенных веток. Человек снова пошел, уже не раскачиваясь в стороны, и ускорив шаг.  На нем были темные штаны из плотной ткани, ботинки на высокой подошве  и куртка темно зеленой окраски и за спиной висел рюкзак. На рукаве куртки была нашивка: «Проводник по серпантинам». Он сам так себя и называет – Серпантин, хотя давно, семь лет назад, когда он только начинал жизнь в горах, то представлялся Степианом, и те немногие его знакомые, со времен первых сопровождений до сих пор его так называют. Когда его спрашивали, какое из двух его имен, Степиан и Серпантин, настоящее или, может быть, настоящее имя у него совсем другое, то Серпантин всегда уклонялся от ответа, а иной раз просто хранил молчание. О его прошлом тоже никто ничего не знал, когда он только устроился проводником, то документов у него не было, их нет и по сей день. Да и зачем они ему,  говорил он, здесь, в горах? В последнее время к Серпантину записывались только состоятельные любители приключений. Серпантин был известен в узком кругу своей сноровкой и опытом, поэтому его цена была высока. Впрочем, лично он цену не назначал, о ней он даже не подозревал.  Начальник поселка хранил у себя все финансы Серпантина, из которых он часто жертвовал деньги для помощи поселку. Серпантин бесплатно получал одежду и еду, и за последнюю пару лет это было его единственной необходимостью.
Среди его групп бывали люди разные, иные бежали от жизни скитаться по горам, а иные, наоборот, шли ей навстречу - покорять горные пики, правда, у последних карманы были всегда набиты потуже остальных. Серпантину особого дела не было ни до скитальцев, ни до пышущих жизнью любителей приключений, ему и до себя особого дела не было, в принципе. Его старые знакомые говорили, что раньше он был живее, энергичнее, интереса, что ли, к жизни было больше, даже в пивные заходил когда-то, и интересовался жизнью вне гор, - во время недельных перерывов между походами он спускался с поселка в город, деньги там тратил, а затем возвращался, навьюченный кипой газет, книг, конвертов и записных книжек, перемотанных веревками. Старик Виль, живущий под ольхой, самый близкий знакомый Серпантина, рассказывал, что тот,  всегда питал интерес ко всякой бумаге, читать любил и писать тоже, даже как-то продал свои четырнадцать записных книжек с рассказами о высокогорных  лугах. Виль его по-дружески Серпом прозвал, за острый и непрямой, как лезвие серпа, ум.  Сейчас Серпантин уже не тот, что раньше. В город он уже не спускается, ни книг, ни газет не читает, даже денег за свои услуги не берет, только еду и одежду. К Вилю он тоже не заходит, а между походами уходит куда-то в леса и проводит там, бывает, по нескольку дней.
 
Тропинка подходила к концу, она тоже была по-своему серпантином, лишь более прямая, и неутоптанных, поросших мхом, камушков на ней было больше. В конце тропинка поворачивала на луг, лежащий под наклоном. На горизонте виднелись черты небольшого подгорного поселка, в котором Серпантина встречался со своей новой группой. Он быстро прошел луг, миновал ворота и, пройдя пару коротких улиц, очутился на городском отшибе, у порога твердокаменного одноэтажного дома. На пороге  лежала груда крохотных опилок, под дверью было пыльно, и в углах и дверных щелях покоился всякий сор. Открыв дверь, он вошел внутрь и ступил на мягкий шерстяной ковер. Разувшись, он прошел по небольшой прихожей и зашел в просторную комнату с несколькими окнами, выходившими на горы и извилистую змейку серпантинов, начинающуюся недалеко от его дома. С потолка свисал провод с голой электролампой, в углу был крепкий платяной стол и стул, которые все еще пахли смолой. Рядом с ним стояла узкая, по росту Серпантина, кровать и пара деревянных ящиков, набитых всяким хламом. В другом углу тоже был платяной шкаф, полка для обуви и пара крючков, прибитых к стене возле шкафа.  Над кроватью висели несколько дагерротипов с человеческими лицами, другие он уже снял, их уголки выглядывали из деревянных ящиков. Возле ящиков стояло пара бидонов с водой.
 
Серпантин присел на стул и  слегка нахмурился, его лицо не выглядело физически усталым, оно было какое-то отчужденное, как будто измученное окружающей атмосферой. Он сдавил пальцами подбородок и, немного так просидев, он встал, открыл шкаф, достал оттуда одежду, сумку и, захватив пару обуви с полки внизу, направился к выходу из дому. Он медленно и тяжело брел к главной улице поселка, затем свернул за угол и зашел в «душевой домик», как его называли все жители поселка. Серпантину, при всех его горных навыках, мужестве и твердости характера, всегда было тяжело справляться с нечистоплотными условиями походов. Хотя это никогда не влияло на его усидчивость, и он никогда не жаловался, но ему все равно было неприятно находиться долгое время на очень высоких тропинках, где холод и снег не позволяли обмыть тело. Выйдя из «душевого домика», он выглядел немного свежее и легче, но настроение Серпантина не улучшилось, хотя вместе с тяжестью  ушла и хмурость лица. Облокотившись о перила порога, он стоял, рыхля землю носком одной ноги, а другой притаптывал разбросанные песчинки. Мимо проходили люди и, завидев Серпантина, приветливо ему улыбались, - он отсутствовал два дня, и, застав его сейчас за таким вольным занятием, им казалось, что он выглядел радостней, чем за весь последний год, поэтому они старались улыбнуться как можно более искренне и роднее, надеясь подбодрить его и подольше сохранить  беззаботность. Серпантин отвечал им полуулыбкой, это было самое большее, на что он был способен. Чем дольше он стоял и рыхлил землю, тем сильнее тяжесть обременяла его, и вся непосредственность его занятия начинала ему докучать. Вскоре он перестал совершать механические движения ногой, поднял глаза вверх, и, прищурившись, посмотрел куда-то вдаль поверх крыш домов. Его лицо прояснилось, он быстро утоптал землю, и, как будто решившись на что-то, отправился обратно к своему жилищу.
 
Придя домой, Серпантин сразу же подошел к столу и потянул за выдвижной ящик. Он достал оттуда пару листов бумаги, шариковую ручку и сел за стол. Он опер локоть о стол и приложил ладонь ко лбу, положил ногу на ногу и, сильно сгорбившись, просидел в таком положении пару минут. Затем он взял ручку, расправил плечи и принялся писать.

«Переминаясь с ноги на ногу, я, все-таки, решился написать тебе, Амбра.  А ноги мои часто мерзнут, особенно по вечерам, - символически. Так много подходящих для написания этого послания состояний я упустил, хотя, пожалуй, в этом нет моей вины, - любые внезапные озарения опошляются в тот же момент, как я пытаюсь их оформить, наложить на окружающий мир. В принципе, на всех моих озарениях, Амбра, лежал отпечаток незначительности, оттого, наверное, они и превращались в прах, когда я пытался  присовокупить их к реальности. Но, так или иначе, я все-таки смог оставить в себе след  некоторых озарений, можно сказать, высек их на тех плитах сознания, которые всегда мелькают перед глазами. А сейчас, в ходе написания этого послания к тебе, я, быть может, опять испытаю какое-нибудь озарение и, непременно, постараюсь его покрепче ухватить и выразить, а значительно оно или нет, ты уж, Амбра, решай сама.

Здравствуй, Амбра. Я давно не писал тебе и, что еще хуже, не обращался к тебе, как к источнику.  Одно время мой взор  утяжелялся разного рода выяснениями правильности  или неправильности каких-либо вещей. Не могу сказать, что  я полностью отделался от этой  «тяжести», вернее было бы заметить, что я нахожусь в подвешенном состоянии, где-то между тяжестью, не позволяющей оторвать ноги от земли, и той пресловутой легкостью, виданной нами во снах и воспетой поэтами. Это почти что состояние лебедя, который в равной мере не может нормально ни летать, ни плавать. Хотя, я думаю, подобное состояние – вполне нормально для человека; испытанная мною тяжесть  носила чересчур деструктивный характер, хаос и сумбур всюду сопутствовали мне.  Не стоит путать их с сомнениями, которые благоприятно влияли на меня всю жизнь, так что в последнее время я даже усматриваю связь между своими озарениями и сомнениями, - явно одно вытекает из другого. А что о легкости, так ее кто-либо вряд ли обретает в полной мере, думаю,  ее очень часто и неожиданно испытывают, но насильственно возвести ее в постоянное состояние, некую «навязчивую идею», наподобие постоянной активности, не представляется возможным. Да и что есть легкость? Может это и не легкость вовсе, но ты все равно понимаешь, о чем я говорю. Вот так лавируя между тяжестью и легкостью, сомнениями и озарениями, я и предстаю пред тобой, Амбра, как мокрый асфальт под лучами солнца, - без прикрас.

Недавно я видел человека, Амбра, и он рассказал мне о тех местах, где ландшафт сливается с людьми и животными, деревьями и всем прочим окружением на нем, где люди окрылены легкостью и говорят притчами, смотрят на мир, не вглядываясь, не рассматривая его как отдельные части, не детализируя, а  воспринимая его обще, словно широкий просвет между гор. Он еще не успел договорить, а я перебил его, спросив, где же находятся такие места? Он тогда улыбнулся, и сказал, что увидел это, когда смотрел вечером из окна на заснеженный двор и заметил черную точку, и ему показалось что это тонкое бревно. Но потом он вгляделся и понял, что это спящая кошка. В недоумении я спросил, что же означает все рассказанное им раньше. Тогда он улыбнулся и ответил, что говорить иносказательно – не привилегия, но единственный верный способ выражения. Впрочем, я не всегда прислушиваюсь к его совету.

Наконец, я закончил вступление, и сейчас следует мое обращение к тебе. Семь лет я не решался написать тебе, все боялся сфальшивить, прогадать. Кто же сейчас вдохнет в мои слова искренность, кто наделит их свойством безошибочного списывания с того, что происходит внутри меня, и где та богиня необходимости, - необходимости открыться тебе. За время написания предыдущих строк, в моей голове десятки мыслей уже успели перевернуться вспять, и вчерашняя правда теперь кажется ложью. Я всегда замечал эти очевидности человеческих перемен, но все мы склонны    знать об этом, и не принимать их во внимания. В принципе, даже если бы мы приняли их, то что бы изменилось? Я ушел сюда, я сбежал оттуда, где я жил – я думал, что обрету себя. Несколько лет я так и считал, о, ты бы знала, как бурлила жизнь во мне эти первые годы, она была моим поводырем. Эти густые луга, подлунные камни, извилистые серпантины, знаменитые высокогорные тропы (чувствуешь величие самих этих слов?), я словно сам ими стал, - даже мое имя поменялось, - теперь все называют меня Серпантином. В последнее время я так уже не представляюсь, со своими спутниками я редко хорошо знакомлюсь, и жители поселка, в котором я живу, и куда приходят желающие  путешествий, сами сообщают членам моей новой группы, кто я и как со мной вести себя. Иногда вместо жителей это делают мои помощники, впрочем, это неважно. Раньше я думал, что есть разница между городской жизнью и жизнью здесь, в горах. Поначалу так и было. Я вдохновлялся образами книг и страстными рассказами путешественников, которые описывали красочные ландшафты, приведшие их в неземной восторг, вдохновлялся сотнями полотен с горными пиками, скалами, утесами и лугами, искрящиеся под светом солнца и холодящие кровь в темно-бурых тонах ночи. Все это мелькало перед глазами, которые слезились от напряжения, голова раскалывалась от образов, о образы! как они были сильны. Сейчас бы меня здесь не было, если бы не эти образы, - не в укор известному выражению будет сказано, но я спал по ночам как мертвец и видения были так ярки, так явственны и четки, что словно придавливали меня собою и вытесняли все сны, и я засыпал как младенец.  А самое главное, как будто в предвкушении неизбежной смены образа жизни, мое сердце не ныло, что я здесь, а не там, наоборот, мечты придавали мне сил и я, даже сам того не замечая, уже готовился к тому, чтобы уйти! Да что горы! Я бы пошел куда угодно, лишь бы за стены города и не под землю. О, Амбра, да ты и сама знаешь, что мне сказать еще? У меня была цель, было избавление, еще десяток синонимов, но, будь я проклят, пока я писал последние полстраницы, в моей голове промелькнуло еще с десяток версий этого абзаца. Зачем? Зачем я пишу тебе?  Хочу ли я этого? Я давно потерял уверенность в том, чего я  желаю, а тем более уверенность в словах. Когда в последний раз я прочел заключительную страницу одной книги, я задал себе вопрос  – Зачем? Хочу ли я писать тебе письмо, хочу ли я жить здесь, хочу ли я вернуться? Есть ли хоть доля истины в том, как я живу – или это привычка? Или, быть может, это воля? Когда-то, в лучшее время, я стоял на обрыве и думал, не броситься ли мне вниз, ради опыта, ради интереса, ради изменения формы, о да, формы, – формы восприятия. Как много всего подтачивает человека, словно мул, он тащит на себе уйму всего, но как свиреп он в своей жизненности, как величественен, как глубок. Да, еще пара подобных фраз, и во мне самом, чувствую, зажжется былой огонь, или это агония?

Почему мы можем утверждать, отрицая, но не можем отвечать, спрашивая? Наверное, можем, Амбра, неужели мне не дано понять? Презренная пытливость, словоохотливость и мудрствование – неужели мне нужно прочесть сотни книг или заняться самобичеванием, чтобы, наконец, что-то понять, поуспокоиться? Разве это будет по-настоящему? Прольется ли на меня елей или это будет цирцея (или, может быть, кто-то посыплет его щепоткой амбры)? В такие моменты я лучше всего чувствую, лучше всего чувствую горечь. Все мы грезим о чем-то больше, чем мы имеем, и чем мы есть. Почему так? Разве (о да, так и есть!) наша природа настолько обманчива и жестока, чтобы вечно колоть в самое сердце?
Большинство искателей, так или иначе, постигало разочарование.  Желать великого и всегда лишь нащупывать его, а иной раз, даже не притрагиваться, - так обжигались все народы. Я сижу здесь, под тусклым светом голой лампы с согнутой спиной, отбрасывающей чудовищную тень на стену, и опять, как в старое время, говорю, выясняю, вопрошаю, словом, занимаюсь полнейшей чепухой. Где же тот посох, который, наконец, обрушится на мою уродливую спину, и вновь заставит выпрямиться, заставит утверждать? Разве я жалуюсь, разве я плачусь о судьбе? А, снова вопросы.  Может, где-то здесь кроется разгадка? Но наша вершина, Амбра, наша башня растет с каждым годом, в древности не нужно было знать столь много, чтобы обрести умиротворение и  называться  «счастливым» или хотя бы «мудрым». Иные устают учиться и окаменевают где-то между заснеженной вершиной и мягкой плоскостью земли, специализируются, наверное, так поступил и я, застыв на серпантинах. Правилен ли мой выбор? Мне всегда трудно  было отвечать на такие острые вопросы, но в последнее время загадок и вопросов стало так много, что я,  наконец, прояснил для себя их предназначение. Оно заключается в том, чтобы мы, вопрошающие, в итоге обрели и познали важность решения прекращения поисков ответов.  Некая ирония жизни – без слов. За окном у меня цветут деревья и луга, ледяные источники бьют свежо и неистово, и с каждым метром ближе к горам твердеет земля, как и сердце того, кто на нее взбирается, как и слова поэта – «как хорошо, что ты все же твердая, надежная земля!». Ужасающее чувство высоты и мелкие очертания земли, которые манят мой взор каждый раз, как я взбираюсь на пики, -  злая, злая и опасная симпатия. Нужно ли оправдание в моем выборе после всего сказанного? Вряд ли я нуждаюсь в том, чтобы себя оправдывать. Может, семь лет назад я лишь сменил ландшафт,  что же, если мои глаза окаменеют, как эти скалы, я уйду в другое место, не ища оправданий.  Говорят, наш каменный взгляд на вещи  всегда признак старости. Что же, я с радостью соглашусь только в том случае, если под камнем подразумевают обмытую гальку или иную непригодную породу камней. Но если это мрамор, ах, если это мрамор, тогда достойно иметь такой взгляд, с потенциальностью на величие. Впрочем, это двусмысленно, Амбра, все равно никогда ничему нельзя позволять затвердевать или уходить слишком глубоко,  иные землекопы хоронят себя так рано и так усердно, что потом, как бы изощренно они не пытались проникнуть вглубь, всю жизнь находятся в застывшей форме и огромная толщина отделяет их от самих себя.   
Я, наверное, слишком отделился от главной темы, Амбра, от сущности самого понятия «письмо», перейдя на хаотическое послание, вечно меня тянет на всякую ерунду, - от нагнетаний до лиризма.  Ты удивляешься моей беспечности, а мне кажется, что  в жизни я исчерпал даже не близко к тому, что возможно, оттого и беспечность, - беспечность невыполнимости этой задачи. О смерть, где твое жало? Нам следовало бы сначала научиться  играть умом, а лучше той сутью без имени внутри нас, а не словами, Амбра, ибо большинство всегда используют последние лишь в качестве формы, оттого им и кажется, что эта игра так легка».

Серпантин отложил ручку в сторону и поднял плечи. Его лицо выглядело проясненным и веселым, спустя час, как он сел за стол. Резкий, газетно-бумажный цвет лампы ему опротивел, и он, чуть приподнявшись со стула, дернул за цепочку. Сумерки кончились, сейчас был тот короткий, переходный час в преддверии наступающей ночи, который всегда знаменовал собой зарождение сомнения, тоски и неизбежности.  «Очень тонкая пора дня», - подумал Серпантин, - «даже все мои мысли ушли. Порой эта болезненность восприятия может не пройти с наступлением ночи, а глубоко засесть внутри, съедая и терзая сердце  долгое время. Наверняка физиологи бы смогли найти причину подобного состояния, привязали бы его к расстройству желудка или нервной системы, нашли еще какую-нибудь катастрофу организма, но более тонкие наблюдатели отнесли бы это состояние к часу прихода ночи, оставив остальное без объяснения. Вот так и я, вместе с последними, стараюсь сторониться этой пагубной временной прослойки между мраком  и сумраком». Серпантин улыбнулся, встал из-за стола, ощупью нашел шкаф и висевшую там куртку, оделся и направился к выходу. Он пошел так же, как и раньше, по направлению к главной улице поселка, на этот раз, чтобы  поужинать в местной столовой, подающей три раза в день, работающей специально для проводников даже в те дни, когда в городе не было новобранцев из походных групп.   Подойдя к порогу двухэтажного широкого дома, который был столовой и гостиницей для туристов, Серпантин остановился и решил немного постоять, подышав свежим разреженным ветром горным воздухом. Серпантин уже давно перестал ощущать вкус уникального горного воздуха, точнее утерял способность выделять его, как он часто делал раньше. Серпантин постоял еще немного и, бросив мельком взгляд на  чистенькое стекло двери, зашел внутрь. Подойдя к прилавку, он кивнул полной женщине зрелого возраста и заказал суп с бобами и оставшуюся кашу. К тому времени, как Серпантин только устроился на работу, эта женщина уже работала здесь лет десять. Раньше она была лишь главной управляющей, а сейчас выкупила столовую и сделала несколько пристроек, превратив их  в гостиницу для туристов.  Она всегда хорошо относилась к Серпантину, и еще в самом начале своей карьеры Серпантин провел много вечеров за разговором с ней.
Серпантин сел за столик. Скука опять начинала овладевать им, его щеки немного впали, уголки губ опустились, и лицо невольно стало напряженным. «Неужели я опять подхватил старую печаль с зарождением ночи? Вот она, темная виновница вечернего уныния, перерастающего в дневное. Раньше я знавал лишь веселую печаль, - экзистенциальную тоску, или насмешливую истину, как угодно, эти состояния я испытал. Сейчас мне думается, что я знаю себя и я – это я, и с тех пор, как я так считаю, все прошлые слова ушли, оставив лишь тоску, печаль и смех. Надо бы переделать их в тоскливую, печальную мудрость, сопровождающуюся унынием и лишь физической бодростью. Ошибался ли я раньше, находясь в веселой, молодой печали? Не молод ли я еще? Неужели я не знал себя раньше, а узнал лишь сейчас, и разве должна быть такова цена моего открытия?» - Размышления Серпантина прервала молодая официантка, дочь владелицы, которая принесла еду и стакан молока. «За счет заведения!» - добавила она, - «Нам говорили, вы сегодня радостны, так вот таким и оставайтесь!».  Серпантин приветливо улыбнулся. До этого он сидел, опершись на локоть правой руки, прижав ладонь к виску и запустив указательный и средний палец в волосы, а другие подогнутыми прислонил ко лбу. И сейчас, после улыбки, он, сжав два пальца, вынул их из волос и на прощание как будто отдал честь уходящей девушке.  Трапеза прошла быстро – Серпантин был голоден, и его клонило в сон.  Допив стакан молока, он отнес тарелки на кухню и, попрощавшись, отправился домой. 

Порой, если промедлить и вовремя не подчиниться посланнику сна,  вне зависимости от того, борешься ли ты с ним или нет, буря неусыпной энергии все равно овладеет телом и разумом. Серпантин хорошо знал это, и поэтому стремительно спешил  домой.  Почти дойдя до порога, который, между прочим, давно уже был на одном уровне с грунтом, Серпантин вдруг сбавил шаг и, присев, облокотился о дверь у порога. «Сейчас мне уже не уснуть. Тогда посижу у порога, и полюбуюсь весенней ночью. Странное дело, я чувствовал то же, что и сейчас, уже много-много раз, и я знаю,  что это привычка, тут не место удивлению и, тем более, впечатлению. А сейчас, впрочем, как и каждый раз, я снова немного удивлен и впечатлен, - привычка? Но разве можно привыкнуть удивляться? И разве природа удивления одинакова и я чувствую всегда одно и то же, разве в нашем языке не противопоставлены привыкание и удивление? Неужели все мы привыкли удивляться и присовокуплять иллюзорные впечатления к тем вещами, которые их по-настоящему не вызывают, или сейчас просто звучит ночная песнь, навевающая мне  все чувства вместе, а я пытаюсь их выразить?».

Серпантин ненадолго сладостно задремал, но затем быстро очнулся и встал на ноги. Зайдя внутрь, он включил свет и посмотрел на часы – было половина одиннадцатого. У него завтра утром был намечен поход в горы с новой группой.  Всю неделю помощники Серпантина проводили быстрый курс обучения с группой и  делали несколько пробных вылазок на ближайшие территории. Вставать нужно было не очень рано, потому что утром туристам сообщат различные правила похода, и полностью проверят их снаряжение, и только после этого они соберутся у его дома. Серпантин сел за стол и собрал разрозненные исписанные листы письма.  Он рассортировал их по порядку, согнул надвое, и, достав конверт из ящика стола, положил их внутрь конверта. Затем он опять взял ручку и пару листов бумаги и принялся писать продолжение письма. Это не заняло много времени, лишь, когда он дописывал последнюю страницу, то почти после каждого предложения он поднимал голову и полностью откидывался на стул, как будто после долгого напряжения. Когда последнее предложение было готово, Серпантин еще долго расслабленно сидел, и мягкая улыбка не сходила с его лица. Вскоре он почувствовал, что засыпает, ему представилось, что выпуклая стена с бесконечной толщиной надвигается на него, вытесняя все из  головы, и всякий образ предмета становился крупным, выпуклым и ужасающим. Не открывая глаз, он полусонно направился на диван и уснул в одежде.
Когда Серпантин проснулся, над поселком все еще висел туман. Окна сильно запотели, и Серпантин не сразу понял, что сейчас утро, а не ночь. Он приподнялся, на часах было около восьми утра, через час должна будет прийти его группа и они отправятся в поход. Серпантин быстро встал и выпил воды из бидона. Открыв шкаф, он захватил кое-какую одежду и сменное белье. Затем подошел к столу, достал пару конвертов из ящика, забрал исписанные листы и ручки,   и, подняв бидон с водой, направился к выходу. У порога он слил себе воды и умылся, поставил бидон на землю и быстро направился в город принять душ.  

Серпантин вернулся очень свежий и бодрый. После долгого сна и утреннего душа его лицо сияло силой и молодым запалом. Он зашел в дом и захватил рюкзак. На часах было без пяти девять. Провизию и разные подручные средства его помощники обычно брали сами, поэтому Серпантин ничего не держал дома. С рюкзаком за спиной он вышел из дому и пошел навстречу идущей группе.  Помощники подошли к нему быстрее остальных, и рассказали об успехах подготовки. В этот раз Серпантин познакомился со всем составом группы лично, пожав каждому руку. Всего в поход шло семь человек: Серпантин, его помощник и пятеро новых горных туристов. Серпантин  вкратце рассказал о предстоящем путешествии, и они отправились в путь.  Брон, молодой немец, немного моложе самого Серпантина, уже четыре года сопровождал его, порой, даже в особых очень опасных походах, которые богатые европейцы и американцы заказывали Серпантину, и в которые Серпантин был вправе идти без помощников. Серпантин симпатизировал Брону, хотя они и были очень далекими друг от друга людьми и редко общались вне походов. Так что первые дни каждого нового путешествия Серпантин значительно обгонял подопечных и исследовал интересные ему места, а затем присоединялся обратно к группе, не переживая за ее безопасность.  Но в этот раз Серпантин не отделялся от группы. Первый день ушел на подход к предгорью и медленное продвижение вверх. Туристы не жаловались на условия, фотографировали друг друга на фоне живописных видов и рассказывали о своих жизненных восхождениях  у костра. Предстоящая вершина была не очень трудна и, по расчетам Серпантина, на восхождение должно было уйти два с половиной дня.  Так и произошло, и на второй день группа взобралась на пику горы. Они пробыли там до тех пор, пока все пятеро туристов не получили должного впечатления, и, надышавшись холодного воздуха,  не начали замерзать, а затем группа двинулась в обратный путь.  Когда спустились сумерки, и вся группа изрядно устала, Серпантин решил разбить лагерь  на ночь, а сам отправился  обойти пару знакомых мест. Он давно не бывал в этих горах, а  ветры за столь долгое время  так сильно обдули  привычные скаты, замели перешейки, и рассеяли пестрые снежно-лиственные узоры, что, заметив новые перемены, Серпантин невольно умилился перед открывшейся картиной.  Он почти всю ночь проблуждал по сосновым рощам,  карабкаясь кое-где на уступы горных склонов, залезая в гроты и прислушиваясь к отдаленному журчанию воды или к зловещему скрежету вестниц ночи.  Так бродил Серпантин, пока пики гор не посветлели, и роса не выступила на редкой траве, предвещая рассвет. Серпантин повернул к лагерю и, спускаясь по склону горы, вдруг слегка споткнулся о зеленый обтесанный камень у самого обрыва. Взяв его в руки, Серпантин подумал, что камень порос мхом или каким-то образом облепился мелкими камушками и перемолотыми листками, но когда Серпантин попытался оттереть будто бы налипшие кусочки, то у него ничего не получилось. Тогда он поднял его на свет и внимательней всмотрелся. Камень действительно был зеленого цвета, слегка замшел и весь испещрен естественными черными точками, которые Серпантин принял за налипшие крупинки. Вдруг  на лице Серпантина одновременно появилось удивление и легкое озарение, улыбнувшись,  он  наклонился и, положив камень на прежнее место, быстрым шагом отправился обратно в лагерь.  В лагере еще все спали, когда Серпантин пришел. Он присел на свой коврик, достал из рюкзака исписанную бумагу, два конверта, написал на них адрес получателя и, вложив бумагу в конверты, встал и подошел к спящему Брону. Разбудив Брона, Серпантин отдал ему конверты и попросил обязательно отправить их, а так же довести группу до поселка, ибо он, Серпантин, назад уже не пойдет и сейчас же их покинет. Также он пожелал Брону быть осторожным на этих отвесных склонах, когда Брон займет его место и возьмет на себя ответственность за многих людей. Серпантин также сказал Брону не следовать за ним и продолжать дальше спать, только лишь не забыть о его просьбе по поводу писем. Сонный Брон даже не успел ничего ответить, как Серпантин стремительно отправился вверх по дорожке, крикнув на прощание передать от него сердечный привет старику Вилю. Брон кричал вслед уходящему Серпантину, но его силуэт расплывался, и, когда Брон, сетуя на слипшиеся глаза, наконец, протер их, то Серпантин окончательно растворился в густом тумане. 

С тех пор прошло много лет, а Серпантин так и не вернулся. Кто-то говорит, что он отправился жить в горы, подальше от людей и устроил себе келью в одной из многочисленных пещер. Другие говорят, что  до них дошел слух, будто какой-то неизвестный человек водит людей в походы, кочуя из одного горного поселка в другой. Но ныне старый Брон знает, что эти легенды чепуха. Ведь в то давнее-давнее утро Брон проследовал за Серпантином и видел, как тот, подымаясь вверх по узкой дорожке, вдруг остановился на самом склоне и поднял диковинный зеленый камень. Тогда Серпантин долго его рассматривал, а Брон, притаившись неподалеку, внимательно рассматривал лицо Серпантина. Серпантин как будто что-то выяснял, все его лицо напрягалось, тщательно вглядываясь в зеленый камень, боясь не обмануться, он весь дрожал, переминаясь с ноги на ногу. Брон никогда еще не видел Серпантина в таком возбужденном состоянии. Наконец,  Серпантин успокоился, складки на  его лбу утвердительно распрямились, он выпрямился, чуть-чуть закусил губу и, положив камень на землю, бросился вниз с обрыва.   Брон тогда почему-то почти не удивился, он как будто предчувствовал подобный исход, но ему не хотелось вмешиваться, тогда он понимал, что главное, что ему нужно было сделать, - это отпустить Серпантина, позволить ему сделать задуманное.  

Многое толковали еще, особенно после того, как Брон отправил письма Серпантина, и одна дама со странным именем навестила поселок в поисках Серпантина.  На конвертах не было обратного адреса, так что, каким образом Амбра нашла это место, Брон так и не понял. Но в то туманное утро Брон забрал зеленый камень со склона и, когда Амбра приехала в поселок, Брон отдал ей его, рассказав о произошедшем. Тогда еще многое случилось, Амбра приходила в дом к Серпантину, ходила с Броном в поход, стояла на том самом месте, откуда прыгнул Серпантин, общалась со стариком Вилем, а затем уехала. Сейчас она еще навещает Брона, ходит с ним в походы и вообще скоро собирается перебраться в поселок, выкупив бывший дом Серпантина.  Многое случилось, многое случится, но все вполне ожидаемо, поговаривает Брон,  и почему-то ему кажется, что Серпантина, как однажды сказал старик Виль,  еще ждет впереди длинный путь,  а где ему уготовано остановиться - лишь бог весть.
«Я снова обращаюсь к тебе Амбра, и это вторая и заключительная часть письма. Когда я писал первую, то уже размышлял над второй, которая бы противопоставлялась первой. На использование этого приема меня толкает сама природа – ведь, как говорит древняя поговорка, язык мой клялся, а сердце нет. Надеюсь, все получится, и ты поймешь меня. Я даже собираюсь послать тебе второе письмо на следующий день после первого, а если вдруг случится, что они придут к тебе в одно время, то это маленькое предисловие я пишу единственно для того, чтобы ты, прочтя его, отложила на время прочтение второй части.

Перечитав только что полностью предыдущее послание, я почувствовал в нем какой-то пессимизм. Ты тоже, наверное, почувствуешь. Как странно наше восприятие! Я писал все это с твердым спокойствием, разве есть в спокойствии что-то пессимистическое? В принципе, началом моего письма вполне могла послужить легкая грусть, но невозможно сохранить и растянуть одно чувство на все письмо, каким бы плодотворным оно не было. Теперь я снова весел! И  не сижу здесь, в узкой комнатушке, на фоне всеобщего бодрствования жизни и не пачкаю углы листов слезами. Так что, если ты вдруг во время прочтения почувствуешь упаднические настроения, то я сразу же хочу их развеять.

Если слепому от рождения вдруг вставят глаза, и он начнет видеть, то его счастье вряд ли будет долгим, представшее уродство мира и тех его многочисленных чудовищных  проявлений будет достаточно, чтобы слепой возопил о своей прежней «темноте» и возвращению на нее прав. Так воплю и я, когда чувствую и вижу, как моя естественная жажда истины  замещается суррогатом. Еще в том возрасте, когда начинают зарождаться первые ростки мысли, когда почва, казалось бы, еще слишком тверда для вторжения с чьей-либо стороны, уже тогда я был под влиянием обстановки и привитых форм взгляда. Словом, в ту пору был далек от своего сердца и сокровища, мог его не найти и даже этого не заметить, блуждать в темноте, как слепой, не поверивший в вернувшуюся зрячесть.  Лишь спустя несколько лет, вдруг неожиданно пробившись через стены привитой недоверчивости и предрассудков, то понял, что все, что я мыслил и считал своим, принадлежало не мне. Я до сих пор не знаю, каким образом это произошло, но правдивость нового взгляда я не буду оспаривать, по крайней мере, у него столько же прав, что и у остальных. Я никогда не рассказывал тебе об этом, Амбра, никаких подробностей не стану приводить и сейчас. Абсолютная реконструирующая точность очень важна в подобных вещах, но важнее  всего ощущения прошлого чувства, а сам я очень смутно помню, что именно я чувствовал, когда был в забытьи. Уже после обретенной опоры в ногах, я сам домыслил и описал прошлое состояние, и я не хочу никаких аберраций и заблуждений, поэтому я просто сообщу тебе, что такой факт присутствовал в моей жизни. Я рассказал тебе все это с одной целью – показать, что еще задолго до моего ухода родилась его идея и желание иного образа жизни, чем то место и вся система мест, где я родился и вырос, где все чужды друг другу, и главное – сами себе. С тех пор, как я хоть немного узнал себя, жизнеутверждающая сила овладела мною и наполнила жизнь смыслом. Самое время прийти к заключительной части письма и написать главные слова, которые я придерживал  столь долго. Я попытаюсь сказать все искренно, Амбра, ведь я обращаюсь к тебе как к источнику, а значит, как к самому себе.

Легкая, безветренная ночь, Амбра, как мягкая песня – все нависает, течет и отражается. Почему я так любил говорить ночью? Ее нежный треск заменит слова. И только ночь не дробится на моменты. Такие ночи бывали и прежде в моей жизни. Не считай, что моя жизнь теперь расколота на «до» и «после».  Вот подлунная почва, на которой встречаются «до» и «после», видишь, как она светла? И все вопросы, которые я задавал в первой половине письма, превратились в пыль. Нет нужды в шуме вопросов, он заглушает самые нежные мысли. Что мне теперь до «зачем»? Разве могу я  верить в истинность того, что происходит не здесь? Разве не испытывают то сокровенное чувство многие, когда мир вокруг представляется чуточку проще и ближе, когда его легкость и величие сливается с человеком и вместе они, как эта ночь и волны Эврипа, текут и бурлят, застывшие в безвременье. В такой момент мне смешон и непонятен тот прежний я, ломающий себе голову и подстрекаемый сомнением. Мне смешны  тогда мои труды над «Записками о высокогорных лугах», и теперь я вправе задать вопрос «Зачем?». Но дивный момент кончается, время бьет свой час, и я снова вижу плотную завесу мрака и колюсь руками об сосновые иглы. Разве нужно мне теперь говорить «до» и «после» ухода в горы или вообще «до» и «после»? 

Когда беседуешь о литературе с достойным собеседником, а под достойным я понимаю не только хорошо сведущего и умеющего рассуждать человека, но близкого и причастного каким-то образом  твоему духу и сердцу, то авторы, книги и их герои оживают.  Такое часто случается со мной ночью, все мысли, вещи, запахи и настроения, наполняющие меня внутри, оживают. Незримые и мягкие как дым, не немые отныне, они витают вокруг и поют со мной в такт.  Говоря об этом сейчас и чувствуя тогда, я всегда испытывал грусть. О, блаженная грусть! Лучшие веселье и наслаждение, что случались со мною, всегда были немного грустны, лишь этим я и меряю их истинность. Как много сказано и написано в мире, и все по большей части сопряжено с какими-то именами, названиями, датами и поступками. За столько десятков лет моим ушам и глазам так редко встречалось нечто иное, кроме  названий, разборов или выяснений. Я бы так хотел узнать, что думаешь ты, Амбра, да и любой другой о грусти, я бы хотел, чтобы мои спутники не говорили мне, сколько градусов было утром или как нарекли новую звезду. Что мне до названий звезд? Что до тысяч обсуждений зла, происходящего в мире, если мы до сих пор не научились говорить о себе? Может, это ночь сейчас подстрекает меня писать так быстро и неразборчиво, что же, я не могу с ней совладать, как хорошо, что я не могу найти ей причины, не могу найти ей места и заглушить ее. Только сейчас я, наконец, понял вековечное «Чу!» и все междометные возгласы поэтов! И понял смех тех там, где иные борются за жизнь! О легкий ветер, о сумрак ночи!

Надо признаться, Амбра, я не очень долго пишу тебе и почти не делаю пауз, а кажется, будто все абзацы растянулись на дни и каждое предложение разбито на час. И сейчас я понимаю, как ежесекундно исчезает все, что я намеревался сказать тебе во второй части письма. Пожалуй, так и надо. Когда я писал или делал что-либо раньше,  меня интересовал только конечный результат, я даже не могу припомнить, чтобы сам процесс доставлял мне удовольствие. Другое дело сейчас, за последнюю пару лет каждая моя вылазка из поселка так сильно поглощает меня, отрывает от обычной жизни, что возвращение обратно становится неописуемой мукой. Атмосфера поселка давит на меня, само мое тело отяжелевает здесь, словно сводимое судорогой.   Как часто, Амбра, все мы испытываем тяжесть окружения, разве все дело в людях, или во мне? Нет, любое место и предмет как будто носит отпечаток живой плоти. Ведь древнее изречение гласит: «Чем меньше люди предполагают быть тем, что они есть, тем больше становятся такими, какими не предполагают быть». Ты понимаешь меня, Амбра, столько раз я находился там, где неугодно моему сердцу, и я переставал быть собой, я переставал знать себя. Что-то ныло внутри меня, мы склонны называть это – «не по себе», что-то сковывало мой разум и я знаю теперь, Амбра, что главным было не поддаться, не почувствовать вдруг себя уютно.  Я много раз претерпевал это в городе, а затем и здесь, в поселке, всегда поддаваясь и пренебрегая опасениями души. И для меня честью будет сказать, что я перестал склонять голову, наконец, я овладел собой.  Ах, а подобные ночи, как сегодня, о, какая удача поймать такую ночь в поселке! И какая удача поддаться такой ночи – пойти ей навстречу. И какая удача шептать в ночи, растворяя в ней свой тембр, сливаясь со звуками всего остального, шептать ни к кому, в никуда, под тенью могучих сосен, под дуновениями ветра и под ликом луны. Потому сейчас, Амбра, теряя свою отличность и отождествляясь с голосами всего мира, я, как старый поэт с неохотой поддавшийся веяньям любви, шепчу тебе давние, непроизнесенные молитвы. Мой шепот не очень-то громкий, но я знаю, иной раз, когда спускается ночь, ты слышишь его отголосок, словно старый мотив, и я искренне верю, что от этого тебе становится лучше. Ведь все, что я умею – идти навстречу ночи, и идти навстречу тебе в подобную ночь.
Степиан Серпантин».
 
 
 
 
 
 
 
 
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
Блог-лента