Блог ведет Иван Плахов

Иван Плахов Иван
Плахов

ПОЕЗДКА В НИ-КУДА. глава2

13 октября в 09:28
Глава вторая
 
…Для того, чтобы подарить свободу. Арсений рано понял, что именно деньги делают человека свободным, так как позволяют ему быть независимым от окружающих. А легко заработать деньги можно только там, где люди жертвуют их в надежде обрести взамен что-либо. Большинство, если не все приходящие в церковь, верят не в бога, а в ритуалы, гарантирующие им спасение в будущем. Стать частью системы, эксплуатирующей слабости человеческой души, – идеальный способ быстро и без труда обогатиться. Но чтобы стать частью системы, нужно, чтобы система тебя приняла. Пройти экзамен на опознание «свой-чужой».
Все это в русском обществе происходит на интуитивном, животном уровне; природная совместимость всегда превалирует в русских над личностными качествами договаривающихся субъектов. Тебе просто сообщают: «Ты нам подходишь» или «Нет», без дальнейших объяснений. Арсений Куваев подошел.
Его приметил куратор курса, майор КГБ Жлоб Захар Семенович, рекомендовав партийному руководству философского факультета использовать Арсения для внедрения в органы РПЦ. Его познакомили со знаменитым профессором Солевым и его женой Палладой Алибековной Сахо-Моги, филологом и его ближайшим помощником: профессор был практически слеп, потерял зрение в советских лагерях. Могучий старик с римским профилем и в скуфье; он тайно постригся в монахи у афонских старцев еще в 1929 году, он открыто проповедовал идеализм и не боялся говорить, что верит в бога.
Вокруг профессора был обширный круг учеников и приспешников – тех, кто спешил после встречи с ним рассказать всем, что они с ним знакомы и приняты в его доме, – они собирались по четвергам на знаменитые Солевские чтения. И КГБ и руководство кафедры отлично знали, что у Солева читались и разбирались богословские тексты, но сознательно закрывали на это глаза, так как само существование профессора на кафедре являлось для режима символом его, режима, могущества.
Солева на кафедре держали как экспонат духовного динозавра, как последнего низвергнутого титана самостоятельной русской мысли, сраженного гением марксизма-ленинизма и приговоренного к вечной ссылке на кафедру теории и истории научного атеизма. Старик, утративший способность смеяться лет двадцать назад и выплакавший глаза от горя еще в сталинских лагерях, любил шутить о себе:
– Я ничего не вижу, но это даже и хорошо: не созерцаю ежедневно мерзости запустения, что царствует в этом мире. Я могу различать только свет и тьму. А это немало: это все равно что разделять добро и зло, плевелы и зерна, жемчуг и свиней. Славьте Господа, ибо он благ, ибо вовек милость его. Но только не для нас, русских, ибо рабы не могут восставать против господ. Ибо раб никогда не сможет стать свободным. Такова его судьба: раб есть раб, а господин есть господин. Будем же господами для самих себя, презрев всех остальных, ибо они еще не готовы стать свободными. Будем проповедовать имя Божье среди них, как среди язычников, ибо Бог не есть имя, но Имя – Бог.
Ученики его – известные ученые, философы и деятели искусства – с нежным трепетом относились к старику; для них он был примером идеального человека, живущего не по лжи, а по убеждениям, в стране тотальной лжи и пропаганды. На этих вечерах Арсений познакомился с молодым и очень энергичным иеромонахом Урием, настоятелем маленького храма где-то в Замоскворечье. Он был одновременно редактором «Вестника Патриархии», где курировал отдел святоотеческой литературы.
С Солевым Урий вел многочасовые диспуты на тему имяславия и антроподеции – оправдания человека, Павла Флоренского, Ямвлиха и Плотина, обсуждал «О небесной иерархии» Дионисия Ареопагита и подлинность его трудов, взгляды Льва Карсавина и Сергея Булгакова.
Беседы эти постепенно раскрыли перед молодым Арсением всю широту философской мысли, с неоспоримой достоверностью доказывающей, что античная философия закончилась в христианской вере. Красота логических построений и мыслеформ завораживала юного неофита, очнувшегося от интеллектуальной спячки советского атеизма.
Он захотел стать христианином, чем ввергнул родителей в совершенную панику: поступок сына отбрасывал тень неблагонадежности на репутацию отца как убежденного коммуниста. Единственное, чего добились родители, это сохранить в тайне акт обращения сына в христианство. Через год, в ноябре 1982 года, он тайно крестился у отца Урия (его крестным отцом и матерью стала чета Кучерявых, архитекторов-реставраторов, имевших самую одиозную репутацию православных мракобесов) и был введен в столичный круг искусствоведов и художественной богемы.
Арсений хотел даже бросить учебу в университете и поступить в семинарию, но отец Урий ему запретил. На долгие три года он стал для Арсения духовным отцом, у которого тот исповедовался не менее двух раз в неделю.
После смерти Брежнева в стране началась чехарда перемен, затронувшая и церковь: неожиданно отца Урия рукоположили в епископы и выслали из Москвы служить в отдаленную епархию. К этому моменту Арсений учился в аспирантуре Института философии АН СССР. Он ее тут же бросил и устроился на работу в Московскую духовную академию: место секретаря ему выхлопотал его тогдашний куратор по линии КГБ капитан А. Малый. Затем поступил в Московскую семинарию, которую окончил через три года.
В стране самый разгар перестройки, отменена цензура. Арсений начал активно публиковать свои статьи в самиздатовском журнале «Ковчег», который вместе с друзьями распространяет среди знакомых, начал активно сотрудничать с газетой «Московские новости». Тогда же его пригласили на диспут в Коломенский педагогический институт, где он довольно убедительно доказал студентам несостоятельность атеизма как мировоззренческой позиции. В областном партийном комитете разразился скандал.
Чтобы как-то нейтрализовать эффект от публичной проповеди Куваева, патриархии рекомендовали срочно отправить его на учебу за границу. Московская академия отправила его учиться в Бухарестский богословский институт на целых два года, после окончания которого его рукоположили в дьяконы в Патриаршем соборе Бухареста.
В Москве новоявленный дьякон начал служить в только что возвращенном Церкви N-ском монастыре и одновременно устроился на работу на телевидение, где он вел еженедельную программу «ПОП-пропаганда». Единственное, что омрачало настроение отца Арсения, это отсутствие священнического сана: ему многие завидовали в Церкви как публичной и медийной фигуре и под разнообразными предлогами отказывали в рукоположении.
Наконец, в Москву вернулся старый покровитель Куваева Урий, заняв в результате хитроумных интриг и публичных разоблачений старых епископов, тайных агентов КГБ, довольно видное место в финансово-хозяйственном управлении. Возвращение опального Урия было триумфальным, но не очень публичным: он курировал беспошлинные поставки табака и алкоголя в страну в виде широкого жеста, предоставленного первым президентом России РПЦ в обмен на выдачу ему индульгенции на все его будущие политические безумства.
В новой России жизнь была жестокой и такой же лживой, как и в советской России, только теперь население грабили и мучили под сериалы «Рабыня Изаура» и «Санта-Барбара», а на голубых экранах круглые сутки рекламировали водку и пиво, которые символизировали новую национальную идею – пьянство как особенности национального характера.
Наступило время великого чеса по всей стране, и отец Арсений отчаянно мучился от мысли, что оно пройдет мимо него, что он будет всего лишь наблюдателем, а не участником великого обогащения. У него был пригнанный из Германии старенький Opelза 700 марок, а отец-настоятель уже ездил на шестисотом мерседесе, подаренном ему солнцевскими авторитетами за то, что он их крестил и отпевал каждые два месяца.
Помочь Арсению мог только его духовный отец епископ Урий, и к нему дьякон и устремился с настоятельной просьбой рукоположить его в священники.
– Великая просьба, сын мой, – лукаво улыбнулся ему епископ, – отпускать грехи другим – дело нелегкое. Что ты знаешь о грехе?
 – Как что, владыко, – опешил от его вопроса Куваев, – грех есть зло, нарушение Закона Божия.
– Нет, сын мой, в позитивном смысле слова?
– Как это?
– Каком кверху, сын мой, каком сверху, как говорят уголовники. Если хочешь помогать падшим, то и сам должен пасть, чтобы понять, каково это – быть грешным. Ты все еще хочешь быть рукоположен?
– Очень, владыко, любую цену готов заплатить, лишь бы иметь право отпускать грехи и связывать на земле все, что связано на небесах.
– К Богу люди на земле приходят не по любви, а по необходимости, ибо природа человеческая толкает раба в руки его Господина. А ты готов по любви, чего бы тебе это ни стоило?
– Да.
Если бы отец Арсений знал, что стояло за словами владыки, он бы еще хорошенько подумал, прежде чем просить его рукоположить, но все случившееся с ним позднее старался не вспоминать.
После рукоположения он с покаянием отправился в О...ну пустынь, где исповедался в своем грехе старцу Онуфрию. Тот ему грех отпустил и напутствовал:
– Не суди, да не судим будешь. Отныне ты божий воин и участвуешь в духовной брани, где в плен не берут. Не сомневайся, и так победишь. Ступай и в кассу заплати игумену все, что при себе сейчас имеешь, и десятину нам присылай от всех твоих доходов следующие десять лет. Грех твой прощен, отныне ты чист, как белый лист бумаги. Напиши на нем что-нибудь стоящее, ради чего стоило жить.
И отец Арсений написал на нем «Аз воздам», став активно проповедовать духовную брань и борьбу с ересями. Теперь и у него как священника была большая и красивая машина, богатый приход в центре города и право отпускать грехи всем, кого он считал достойным этого.
«Не покаешься – не спасешься, – любил повторять Арсений, перебирая рубиновые четки и радуясь тому, что вовремя сделал правильный выбор. – Где еще так заработаешь в стране, которая не производит ничего, кроме проблем».
Маленький округлый животик, который Арсений называл про себя «мое пузико», служил отличной подставкой для наперсного креста, который отец гордо нес впереди лица. Он так себе нравился, особенно когда просматривал свои передачи в записи, что готов был сам себя физически любить, если бы это было возможно.
Однажды он пришел домой раньше времени, без предупреждения, и увидел сцену, потрясшую весь его уютный мир до самого основания. Он был ошеломлен и ввергнут в полный ступор; он не понимал, что это такое – ночной кошмар или галлюцинация. Его жена Ольга лежала на кровати в спальне, задрав ноги высоко вверх, отчего ее голые розовые пятки раскачивались из стороны в сторону, словно следуя движениям невидимого маятника. Между ее ног болталась кудлатая голова самца, очевидно, вылизывающая ее гениталии. Ольга тихо подвывала, повторяя одно и то же: «О, дорогой, как хорошо, спасибо тебе, спасибо», – сжимая и разжимая в судорогах оргазма тонкими белыми пальцами космы любовника.
«Как это возможно, я же ее любил», – ужаснулся Арсений, наблюдая, как та, кого он любил, ему изменяет. Он тихо отступил в коридор и, осторожно прикрыв за собой входную дверь, устремился на улицу, не в силах сдержать обильные слезы обиды.
«Не может быть, не может быть», – твердил он про себя, словно молитву, эти три слова, но сам не верил в то, что пытался себе внушить…
 
Гроссман перестал писать и задумался над последними строчками, выведенными на бумаге. «А вправе ли я описывать его мотивацию и чувства, если сам никогда подобного не испытывал?» – спросил он себя, но никакого ясного ответа не увидел.
«Адюльтер жены для попа наверняка есть вещь невероятная, но вполне возможная. Ведь ему совершенно невозможно развестись. А как жить с женщиной, сексуальные предпочтения которой расходятся с его представлениями о том, что можно себе позволять в постели, а что нет – вот настоящий камень преткновения. По логике вещей, он должен начать избегать ее, а она – или принуждать его к сексу (вплоть до насилия, до избиения и подчинения себе), или же искать адекватных своим предпочтениям на стороне. Самая смешная ситуация, если, например, они тайно посещают свинг-вечеринки, где он наблюдает, как другие удовлетворяют его жену. Или приглашают к себе секс-раба или секс-рабыню и занимаются любовью втроем. Возможно ли предположить, что отец Арсений страдал вуайеризмом? А почему нет, вполне можно предположить, что многие священники смотрят порнофильмы. Ведь они же обыкновенные люди, им свойственны те же слабости, что и другим мужчинам. Но если все же садомазохистские формы общения отца Арсения с женой – сильная натяжка, то сепаратная сексуальная жизнь – вполне логично. Итак, он избегает своей жены, вполне возможно, что начинает с ней жить раздельно. Как всякий поп, он делает ставку на женщин, чтобы таким образом вовлекать всю семью в церковь: женщина – хранительница семейного очага, уверует она и всех за собой приведет. Среди паствы он пользуется популярностью: он богат, известен, умен и обходителен. Что дальше?..»
Гроссман нервно заламывает пальцы, сцепив ладони вместе, и рассеянно оглядывается по сторонам. В углу он замечает одинокий холст, стоящий лицевой стороной к стене.
«Вот бы посмотреть, что там нарисовано, – интересно ему, но лень вставать, – ну что там может быть, как не второсортная мазня. А может, и вообще пустой холст, даже без подмалевка. Я же на квартире у демиурга, а что у него здесь нарисовано, определяю я, ведь я же его придумал. Вот интересно, как бы он изобразил ту картину, что пришла мне в голову в Праге. Нет, правда, правда, было бы здорово взглянуть. А может, это рыцарь в полном вооружении, на голове шлем с опущенным забралом, а в руках у него – собственная голова. Идея: долг превыше здравого смысла, должность, форма (пышное убранство шлема и вооружений превалирует над сознанием; испуганный взгляд, может быть, мучительный или с ужасом смотрящий вперед, на плоды деятельности своего тела без головы). Интересно, возможно, он все-таки написал эту картину: ведь ее я задумал давно, еще до написания „Адрастеи“. Может, взглянуть?»
Но вставать почему-то лень, он отводит взгляд в сторону и замечает вчерашнюю тетрадь с дневниковыми записями хозяина квартиры.
«Почитать, что ли, еще раз его дневник, авось, что еще интересное обнаружу, что мне о нем нужно знать. Еще неизвестно, кто кого выдумал».
Он берет тетрадь и начинает ее листать, ища записи, которые он вчера пропустил в спешке. Теперь он начинает читать все подряд, с самого начала.
 
«6 апреля. Приехали из Совка снова. На таможне нам снова впарили штамп в паспорт, будто у нас обычная выездная туристическая виза. Весь самолет был забит „немцами“, выезжающими на воссоединение. Тихий ужас, кто едет в Германию. Но в целом все прошло довольно благополучно. Уже в 9 часов вечера были в Дармштадте. Поели и сразу легли спать.
7 апреля – 30 апреля. Ситуация развивалась следующим темпом. Мы сильно озаботились поисками квартиры, но все было крайне неудачно. В конце концов мы нашли одну квартиру в Ханау, у одного поляка, но за совершенно бешеные деньги – 1200–1300 DMв месяц, и только за стены. В общем, мы сильно огорчились, но в школе обещали помочь, оплачивать часть ренты. Мы воспряли духом, но нам снова обрубили крылья. Выяснилось, что школа сейчас не имеет денег и не может оплачивать квартиру. Нас бросили на произвол судьбы. Тогда мы пошли к ректору школы с требованием объяснить, почему он не хочет платить. На его аргументы мы привели довод, что японский студент живет один со своей подружкой в двухкомнатной квартире в центре Франкфурта. Это послужило толчком к тому, что ректор нажал на проректора, и тот всего лишь одним телефонным звонком нашел для нас два варианта квартир во Франкфурте. Мы выбрали самый дешевый, но для нас лучший, за 500 DMв месяц в центре города, но без душа. На этом деле мы, правда, потеряли 650 DMзалоговой стоимости за квартиру в Ханау. Также мы сумели-таки поменять себе визу, и нам ее открыли на два года. Вместе со всей школой ездили в Данию, в Орхус, где будем делать учебный проект и одновременно конкурс. Призовой фонд – 25 тысяч DM, но это на всех. Нам в Дании не понравилось. Холодно было, шел дождь, добирались на машине, да и ко всему еще и жутко дорогая страна. Невыгодная вышла поездка. С 28 апреля начали снова работать у Крамма над очередным конкурсом.
1 мая – 10 мая. Делали конкурс у Крамма. В этот раз было значительно хуже работать, так как Крамм сильно давил. При этом ни идей, ни чувства вкуса. Но, как говорится, деньги не пахнут: работай и калькулируй „мани“. После всего этого, покончив с Краммом, перебрались во Франкфурт, нам переехать помог Уве».
 
Дальше шли записи о каком-то ремонте, о приезде какого-то Оксаниного папы и прочей чепухе. Гроссман пропустил их и остановился на записи от 5 июня.
 
«Ездили в Дармштадт. Перевели почти все деньги на счет во Франкфурт. Теперь необходимо сообщить об этом в ККН (медицинскую страховку). Купили билет в Бонн, чтоб поставить совковую выездную визу. Он съел остаток наших денег. Подумываю о том, чтобы продолжить работу над трактатом о Боге.
Жалко терять такое хорошее время, как сейчас. Когда можно писать, писать и не думать о деньгах и о том, что тебя ждет завтра. И в полной тишине, потому что вокруг иностранная речь, и ты ее не понимаешь, не отвлекаешься на ненужное, второстепенное. В России совершенно невозможно работать: невозможно сидеть и писать философский труд в доме, потолок которого рушится тебе на голову, падают стены и стоит страшный грохот вокруг. В России я абсолютно физически ощущаю страшный хаос в ее атмосфере, буквально рев и грохот, „скрежет зубовный и тьму“, сатанинскую вакханалию. Бедная Россия, она кончилась как страна. Что будет дальше, я не знаю, но я не хочу быть перегноем для грядущих „светлых“ поколений. Кто знает наше будущее? Кто знает…»
Вдруг он почувствовал чье-то присутствие в комнате, за его спиной. Гроссману стало страшно, и он резко обернулся. Посреди комнаты стоял хозяин, демиург Колосов, и с нескрываемой злостью смотрел на сидящего за его столом персонажа. От внезапного приступа страха Гроссман наложил в штаны.
 
День третий
 
Гроссман просыпается от сильнейшего спазма живота. С трудом сдерживаясь, он соскакивает с верхней полки, запирается в туалете, где сразу же и облегчается, исторгнув из себя в унитаз обильную порцию жидкого кала: он вытекает свободно и стремительно, словно селевый поток, устремляется вниз, все снося на пути.
Гроссман, убедившись, что теперь он божественно пуст, как порожняя стеклотара, спускает воду в унитазе и принимается тщательно подтираться; снова спускает воду, моет руки и, глядя на себя в зеркале, с ужасом вспоминает сон.
«Надо же было такому присниться, – думает он, разглядывая свое мятое лицо с опухшими глазами, – чертов демиург, напугал до усрачки. Как такое вообще может привидеться: некто, выдумавший меня, которого на самом деле придумал я, – да еще и во сне. Нет, решительно, алкоголь – вещь опасная для мозгов, особенно если его постоянно употреблять».
Он тщательно бреет двухдневную щетину, умывается, чистит зубы. Затем принимает душ, долго стоит под горячими струями воды, пытаясь окончательно проснуться и привести свой разум в порядок. Вчерашний день он совершенно не помнит. Заканчивает мыться, насухо вытирается и выходит обратно в каюту.
Огородов спит, а Скороходов проснулся и лежит в кровати с открытыми глазами. Наблюдает, как одевается Гроссман.
– Как водичка, Иван Степанович?
– Да ничего, – мрачно бурчит тот, недовольный, что день начинается с вопросов, – не хотите проверить сами?
– Охотно последую вашему примеру, –самодовольно ухмыляется Скороходов. – Помните, как мы вчера колобродили?
– Ничего не помню, – мрачно констатирует Гроссман, надевая штаны, – как ножом отрезало. Полная пустота. Зеро. А что вчера было?
– Как что, мы же все ходили на стриптиз.
– И как, нам понравилось?
– Лично вы были в полном восторге.
– Ничего не помню. Ничего. А что, наши дамы нам разрешили? И они там были? А как же ваша дочь?
– За кого вы меня принимаете? Евгения осталась с Маргаритой и Светланой. Они обе отказались посещать это мероприятие.
– А кто был инициатором всего этого?
– Догадайтесь с трех раз.
– Ничего не помню. Наш профессор, что ли?
– Ну конечно же, вы, Иван Степанович.
– Не может быть! Я вам, Валерий Евгеньевич, открою одну тайну.
– Какую же? Охотно выслушаю.
– Меня вчера здесь, на корабле, вообще не было.
– Да ну, и где же вы были?
– Там, – тут Гроссман сделал суровое лицо и показал глазами наверх, – у самого. Понимаете?
– Нет.
– Ну, у самого Господа Бога.
– Ага, тогда кто же тогда двадцать евро засунул стриптизерше в трусы? Ваш двойник? Вы эту версию для Светланы оставьте, она вам охотно поверит. Я надеюсь.
– Мы с вами живем в мире, который очень плохо сочинен: в нем очень много нестыковок. Согласитесь, ведь вполне возможно, что все, что с нами происходит сейчас, вот здесь, всего лишь измышления некого стороннего ума, который выстраивает прихотливую причинно-следственную связь между нами, своими персонажами, только лишь для того, чтобы рассказать посредством наших жизней какую-то свою историю. Ведь если бы не было Бога и его промысла, не было бы никакого смысла в нашем существовании, не правда ли?
– С научной точки зрения ваша теория не выдерживает никакой критики, милейший Иван Степанович. Верьте мне, уж я-то знаю. Жизнь не имеет никакого смысла помимо того, который мы сами в нее вкладываем. Еще Декарт наглядно доказал, что лишь человеческий разум критически оценивает опытные данные и выводит из них скрытые в природе истинные законы, формируемые на математическом языке. Любые причинно-следственные связи формируются как дерево возможностей и вероятностей, линия ветвей которого приводит к однозначно предсказуемому результату. При выборе мы всегда руководствуемся собственными интересами. Разве не так?
– А как же чувства?
– Интуиция – это продолжение нашего эго, только в несколько иной форме. Верьте мне, я знаю.
– Хотел бы я знать, чем я руководствовался, когда, по вашим словам, сувал в трусы стриптизерше двадцать евро.
– Чужая душа – потемки, а уж ваша-то вообще темный лес. Почти сумрачный.
– На Данте намекаете? Может, моя душа – и ад, но узники, в ней заключенные, не мучаются, а мучают меня. Слушайте, у нас там ничего не осталось выпить?
– Только для вас, остался только ликер. Будете?
– Давайте; лучше что-то, чем ничего.
Скороходов медленно, по-змеиному выползает из постели, за изголовьем кровати, на полке, среди скопления порожних бутылок ищет нужную, наливает из нее в пластиковый стаканчик, что они использовали еще в поезде, и протягивает Гроссману.
– Только чуть-чуть, не налегайте, как вчера, – предупреждает он.
Гроссман молча выпивает и отдает стаканчик Скороходову. Смотрит на часы.
– Уже семь. Как думаете, можно идти завтракать?
– Да, но давайте дождемся меня и вашего друга, так сладко спящего сейчас. Нам надо себя привести в порядок.
– Тогда поторопитесь, а то мне очень хочется есть. Чертовски.
– Будите вашего друга, пока я приму душ, – отвечает Скороходов и скрывается в туалете.
Гроссман нависает над Огородовым. Тот сладко храпит с широко открытым ртом, под глазами синяки. Гроссман трогает его осторожно за плечо и шепчет на ухо:
– Вставай, Кирилл, кончай спать.
Тот не реагирует, сладко причмокивая, будто что-то вкусное сосет. Гроссман трясет его за плечо и в полный голос требует:
– Вставай, говорю, завтрак проспишь!
– Отстань, я не хочу есть, – переворачивается набок и продолжает сладко сопеть.
«Завидую ему, – присев рядом, думает Гроссман, с трудом сдерживая похмельное раздражение, – какие же хорошие нервы. Мои ни к черту, без бутылки не засну, да и сон – полная дрянь, все время какая-то чертовщина снится, как сегодня. Может, бросить пить? Тогда как работать, о чем писать?»
Появляется заметно посвежевший Скороходов, журчит, обсуждая вчерашний стриптиз. Рассказывает с подробностями, как он был на стриптизе в Лондоне и Роттердаме и чем они между собой отличались. Затем идет будить женскую половину. Возвращается с сообщением, что они уже проснулись и приводят себя в порядок. Огородов продолжает спать, Гроссман скучает, Скороходов говорит, Огородов спит.
Раздается стук в дверь: это дочь Скороходова зовет его завтракать. Скороходов уходит, оставив Гроссмана и Огородова одних.
Снова стук в дверь: это Светлана за Гроссманом. Они целуются и, обнявшись, идут на верхнюю палубу, где их ждет в ресторане накрытый шведский стол.
«Интересно, спросить ее про вчерашний стриптиз или лучше сделать вид, что ничего не было?» – мучает себя вопросами Гроссман, стараясь по лицу девушки определить, обиделась она на него или нет. Лицо Светланы ничего не выражает, кроме собачьей преданности содержанки. Они регистрируются на входе в ресторан, предъявив купоны, проходят в зал, ищут свободный столик у окна. По очереди отходят за едой, сторожа занятые места. Едят, лениво обмениваясь комментариями о качестве пищи. За окном непроглядная чернота: сложно поверить, что они куда-то плывут, непрерывно двигаясь в пространстве. Вокруг шныряют редкие соотечественники, которых легко определить по широким азиатским скулам и помятому виду. Паскудное выражение глаз и кривые оскалы жадных ртов выдают их советское происхождение, не истребленное двадцатилетием разгула бандитизма в бывшем СССР. Ничего, кроме ненависти и брезгливости, Гроссман к соотечественникам не испытывает.
– Тебе не кажется, что тут, вокруг нас, слишком много русских? – спрашивает он Светлану.
– Да, много, – поедая мюсли, отвечает она, ерзая на стуле, – тебя что, это тревожит?
– Да нет, просто хотелось отдохнуть от них, хотя бы за границей.
– Наверное, они хотят того же, что и мы. Я не сомневаюсь, что наше присутствие здесь их тоже раздражает.
– Н-да, русский хам никому не нужен: ни на Родине, ни здесь, ни за рубежом, – нужны только его деньги. Вообще, тебе не кажется, что мы живем в мире немного более скучном, чем те миры, которые мы сами выдумываем?
– Не слишком ли умная мысль для утра.
– Ты знаешь, я совершенно не помню вчерашний день: он у меня полностью выпал из памяти. Ничего экстраординарного не случилось?
– Ты бы поменьше общался со Скороходовым, он на тебя плохо влияет.
– О да, пьет как сапожник. Опасный человек.
– Может, тебе, Ванечка, самому себя начать контролировать, я за тебя боюсь.
– Почему?
– Ну, ты вчера вообще был сам не свой, как чужой, ты вроде бы был здесь, но вроде бы тебя и не было.
– Вчера я сочинял новый роман о священнике. И представляешь, я вчера встретился со своим Богом: ну, не Богом настоящим, а своим автором – тем, кто меня сочинил.
– Сочинил?
– Ну да. Нет, Светик, ты не думай, я не сумасшедший. Просто мне кажется, что все мы, как у Борхеса, производные чьей-то воли, что ли, не знаю, как правильно сформулировать, – и существуем в чьем-то воображении, следуя плану действий автора этого проекта.
– Ты действительно в это веришь?
– Ну… да.
– Тогда тебе надо обратиться к психиатру. Это называется паранойей – заболевание такое. Вполне нормальное для всех творческих людей. А еще ты много пьешь. Отсюда такие мысли.
– Ну, если бы я не пил, я бы не мог ничего сочинять. Я бы с удовольствием чем-нибудь наркотическим забросился бы, да в нашей стране этого негде взять. Во всяком случае, я не знаю, где.
– Зато в Дании есть такое место, называется Христиания, там наркотики вполне легально продают. Сможешь попробовать.
– Правда? Вот это интересно – придаст смысл всей нашей поездке – приобщиться к западным ценностям. Я думаю, что, если бы наши граждане нюхали кокс, а не жрали водку, духовная жизнь нашего социума была бы более осмысленной.
– Почему?
– Ну, во-первых, гарантированные качественные галлюцинации, наглядно выявляющие архетипы, которыми живет наш народ. Например, взять меня: я совершенно не знаю, как выглядит мой страх, в чем он олицетворяется.
 – Не очень понимаю, куда ты клонишь?
– Не знаю, как бы попонятнее объяснить. Ну вот, ты же увлекаешься психиатрией?
– И?
– Психиатрия работает с измененным человеческим сознанием.
– С больным.
– Но это же отклонение от нормы, значит, изменение?
– Ну, допустим.
– Разум человека оперирует архетипами сознания, которые он, с одной стороны, наследует, а с другой – усваивает в той культурной среде, в которой осуществляет свое становление. Собственно говоря, мифология той страны, в которой мы растем, определяет наше дальнейшее поведение. Ведь так?
– Милый, к чему ты клонишь?
– Всякие отклонения от поведенческой роли считаются ненормальностью, ведь так?
– Поясни.
– Ну, к примеру, в нашем постсоветском обществе нормой является хамство и меркантильность, а также повышенная немотивированная агрессия. Вспомни новых русских.
– Их же всех перебили.
– Тех, кто не сумел приспособиться. А остальные мимикрировали, сменили малиновые пиджаки на темно-синие и из меринов пересели на BMW. Взяли себе в жены богемных красавиц и обзавелись приличным, вполне легальным бизнесом, с ужасом вспоминая свое недавнее прошлое. Ведь так?
– Ты что, им завидуешь?
– Если честно, то отчасти да. Но ведь природа их при этом не поменялась.
– Поясни.
– Они же по-прежнему то же быдло, что и весь русский народ. Ведь так? Не случайно нынешний кремлевский упырь оперирует к самой низменной стороне народа, разделяя своих и чужих по принципу: если свой, то нормальный, а если чужой, то обязательно педераст. Ведь это же тюремная идеология, система ценностей уголовников. Меня это просто бесит.
– Да, общество стало агрессивнее. Даже слово новое выдумали – евросодомиты.
– Я вслед за Зощенко хочу свою Голубую книгу написать и требую считать себя голубым. Коричневый и красный мне не к лицу: цвета, оскверненные историей.
– Лучше все это не замечать, Ванечка. Не бери все близко к сердцу.
– Как же не брать, черт побери, коли это моя страна. Я вслед за Зощенко могу сказать: «Нынче я заработал себе порок сердца и потому, наверное, стал писателем». Иначе – я был бы еще летчиком-налетчиком. Или барыгой, торгующим какой-нибудь всем нужной дрянью. Например, какой-нибудь «Хуйней»! Так и вижу рекламную кампанию – купите «Хуйню» на счастье. А это была бы коробка с гвоздями и колесиками, которую можно впаривать всем, кто верит в приметы: у нас же народ суеверный, пусть считают, что, если у тебя есть «Хуйня», значит, тебе повезет. И лозунг: «Одна „Хуйня“ на всех! Мы за ценой не постоим. Будь патриотом – купи „Хуйню“». Как тебе, нравится?
– По-моему, грубовато. Кстати, доедай омлет, а то он совсем остынет.
Они молча заканчивают завтрак под гогот и нездорово веселые крики своих ненавистных соотечественников и покидают ресторан. Возвращаются обратно в свои каюты: он к себе, она к себе.
В каюте спящий Огородов, мусор от вчерашней пьянки и разбросанная одежда на полу. Гроссман молча пакует вещи, надевает куртку и, оставив сумку в каюте, идет на верхнюю открытую палубу, на которой толкаются курильщики под ударами свежего морского бриза.
Светает, и уже хорошо видно, что корабль плывет в узком фьорде, окруженном со всех сторон скалами, поросшими лесом. Журчит вода за бортом, рассекаемая мощью двигателей парома. Шумит ветер в ушах и забивает робкий шелест речи курильщиков, стоящих группками и о чем-то жалующихся друг другу: в Европе это теперь самые гонимые человекообразные за приверженность своему благоприобретенному пороку.
Бесцельно проходит взад и вперед по палубе, заходит внутрь парома, в дьюти-фри, который услужливо открыт всем страждущим; покупает две банки пива и снова выходит на открытую палубу. Мимо проплывают симпатичные группки домов, живописно спускающиеся к воде, со своими причалами и лодочными ангарами. Ни единого огонька в окнах или каких-либо иных признаков жизни.
Замерзнув, он жадно пьет пиво прямо из открытой банки, пустую ее выкидывает за борт и, рыгнув, идет обратно в каюту, вторую банку сунув в карман куртки. В каюте разительные перемены: полный бардак и суета, организованные Скороходовым и проснувшимся Огородовым, – они с ногами сидят среди разобранной постели, выпивают, заразительно ржут какому-то анекдоту. С трудом сдерживая отвращение к спутникам, Гроссман интересуется у Скороходова, когда они приплывают.
– Да не пройдет и часа, как причалим, – тарахтит тот, разливая в пластиковые стаканчики не допитый вчера ликер. – Давайте вздрогнем за приезд.
– Дело говоришь, Валерий Евгеньевич, ох, дело говоришь, – поддерживает его Огородов, жадно хватаясь за стаканчик. – Выпьем же, братья-бояре, ибо мы есть соль земли русской. Будьте здравы-ы-ы, бояре!
Залпом выпивает содержимое стаканчика, громко крякает.
– Я буду наверху, на открытой палубе, – говорит Гроссман и снова идет наверх.
В свете начинающегося зимнего дня внимательно осматривает архитектуру корабля, поражаясь ее огромности и строгой простоте. Паром тяжко гудит каждые пятнадцать минут, ему вторят еще два белых гиганта, идущие за ним в узком фарватере извилистого залива. Постепенно на горизонте, среди лесистых кулис, начинают появляться уступы и пики многоэтажных зданий, красно-белые трубы котельных и каких-то то ли ТЭЦ, то ли промышленных зданий.
Ветер пенит буруны волн у берега, корабль содрогается, в очередной раз протяжно ревя и вселяя восхищение в душу Гроссмана, завороженного почти магическим зрелищем синхронного движения кораблей в заливе.
«Какая же у них здесь счастливая жизнь, если даже плавание на пароме радует. Не то что у нас. Хорошо бы, чтобы движения моего сердца совпадали с движениями моего тела. Или, может быть, наоборот? Хорошая тема для любовной истории про престарелого плейбоя. А сюжет, к примеру, такой: он решает сделать себе подарок на день рожденья и покупает дорогую проститутку на несколько часов, но вот беда: он страдает геморроем, и у него случается неожиданно приступ. Так что он, засев в туалете, всю встречу проводит взаперти, истекая кровью, все время о чем-то разговаривая с проституткой, чтобы она не догадалась, что с ним случился полный физический конфуз. Как говорится: если нет истории, то ее надо придумать. Хотя нет, сюжет уж очень дурацкий: смахивает на какую-то французскую комедию, только снятую Ларсом фон Триером. Все равно что телеканал „Говнищи“ – показывает все аспекты задней стороны нашей жизни. Нет, так не пойдет: на этом не заработаешь, никто это читать не будет. А что, если использовать сюжет о сатанисте-провизоре, который подкладывает в капсулы с лекарством яд – например, цианид – и играет в лотерею с судьбой покупателей. Но для этого нужно написать какой-нибудь мистический триллер с детективной фабулой, чтобы держать читателя в напряжении, а я детективы органически не переношу с тех самых пор, как впервые прочитал Агату Кристи. Хотя было бы любопытно ввести туда, к примеру, такую сцену: на Пасху проститутки принимают в борделе прокурора района и угощают его чаем с куличами, обсуждая особенности догматических и теологических споров Средневековья, – типа дух это тело или же нет, ведь Бог – это первотело и т. п., – перемежая их с телесными укладами. Нет, черт побери, все равно какая-то ерунда получается: не годится это все для стоящей книги. Да и как мне что-либо стоящее написать, если я сам по себе – полное ничтожество, живущее в воображаемой башне из слоновой кости: я боюсь жизни, а точнее, я ее совершенно не знаю».
Гроссмана кто-то щиплет за ягодицу. Он оборачивается и видит Огородова, который заговорщицки подмигивает и, поманив его пальцем, шепчет:
– Выпить хочешь?
– Если честно, то я уже устал, – выдыхает Гроссман, борясь с желанием ударить Огородова кулаком в лицо.
– Че такой смурной? Мы, считай, уже приплыли: еще немного – и сойдем на берег.
– С нетерпением жду: устал придумывать сюжеты будущих новелл, сидя на одном месте.
– Расскажи хотя бы один.
– Охотно. Слушай. Рассказ-шутка о двух пьяницах, которые у одного из них на квартире выпивают водку с пивом: и так они так много приняли на грудь, что прямо и заснули оба-двое за столом. Одного из них ночью разобрало желание поссать, и он, ленясь идти в туалет, сидя отлил в пустую пивную кружку, которую тут же и поставил на стол. А наутро его друг его же мочой спросонья и опохмелился, даже этого не заметив. Только и сказал: «Больно пиво было жидковато, на вкус как моча». Приятель его затем ему, понимаешь, и рассказывает всю правду о том, что тот выпил. Ну там крики, драка. В ответ друг его ему же признается, в отместку, что он его жену давно сделал своей любовницей. И в подробностях, в деталях, всяких пикантных. А тот только в ответ смеется и ему говорит: «Знаешь, дружище, я за тебя рад: я давно от нее хотел избавиться, а ты мне в этом помог. Спасибо, брат, век не забуду. Забирай ее к ебеням собачьим, а я один останусь, ибо давно уже веду безупречный образ жизни, совершенно платонический». Ну, как всегда, слово за слово, а примирение наступило, и хэппи-энд. Все. Ну, как?
– Насчет пива – это жесть. Правда было?
– А то, вспомни прошлое лето.
– Что?..
– Тихо, Кирюха, тихо. Это шутка. Усек?
– Правда?
– Ну ты же знаешь, писателям веры нет.
– Да ну тебя на хер, Гроссман, со своими шуточками. Мне одного Скороходова хватает с его пургой.
– Вся наша жизнь – лишь чей-то сюжет.
– Только не мой!
– Как знать: дождись конца, тогда – узнаешь.
– А помнишь нашу жизнь без баб, сразу после армии в Торжке?
– Да, славное было время, – Гроссман задумчиво смотрит за борт, а потом смачно сплевывает, – мы все тогда верили, что у нас все получится.
– Да, мы верили в Бога. Скажи, только честно, ты в него все еще веришь?
– А зачем тебе?
– Чтобы знать, насколько ты изменился.
– Я верю, но обряд не принимаю.
– Почему?
– А тебе не надоело практиковаться во лжи: что ни поп, то мерзавец. Интересно, как закончил свою жизнь Варавва – отпущенник за Христа. Заметь: история об этом почему-то умалчивает.
– Наверное, его убили: он же был разбойником.
– Да, не в той стране родился. Родись в России, был бы образцом для подражания.
– Почему?
– А то ты не знаешь? Нет ничего опасней для русского, чем добродетельный человек. Еще с царских времен повелось у нас упырей примечать. Разбой – одна из почетнейших форм русской народной жизни, а разбойник – это всегда герой, «мститель народный». Тьфу, гадость какая!
– Что гадость?
– Да это вот высказывание.
– А оно не твое?
– Нет, конечно. Это, друг мой, высказывание Михаила Бакунина, бешеного кобеля русской революции. А еще он любил говорить, что его дело – страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение. А, каково? И ведь удалось.
– Да-а-а, однако. Эк ты загнул, Иван Степанович, с самого утра.
– Нужно держать планку, иначе нет смысла повышать градус. Мы сейчас прибудем в место, откуда начиналась вся наша государственность, – к варягам. И сравним, что у них и что у нас. Согласен?
– Согласен. Интересно, однако.
– Как тебе пейзаж?
– Шикарно. Вот бы и мне такой же домик в деревне – на берегу моря, в сосновом бору, со своей банькой, с машиной «Вольво»...
– Н-да, скромные объятия буржуазии. Хорошо бы сюда пару атомных бомб метнуть. Чтоб им поплохело.
– А ты, Гроссман, оказывается, настоящий «гуманист» – не любишь людей.
– Да, не люблю. Не за что их любить, не за что! Поверь мне, уж я-то знаю.
– Ты заговорил, как Скороходов.
– Не надо о нем, иначе меня стошнит. Странно, что он тебя отпустил одного, не увязавшись следом.
– Да я сбежал, пока он заперся в туалете.
– Тогда понятно. У нас с тобой есть полчаса, чтобы побыть одним. Пива хочешь?
– Ага.
– На, – Гроссман достает из кармана своей куртки банку пива и протягивает Огородову. Тот берет ее, вскрывает с характерным сухим щелчком и жадно пьет.
– Хорошо, – выдыхает он и, громко рыгнув, бросает пустую банку за борт. Ветер сдувает ее обратно на палубу и катит с громким треском в самый дальний конец, меж ног курильщиков и просто зевак.
– Ну и ветер тут, прямо ураган, – удивленно крутит головой Огородов.
– Здесь так не принято, Кирилл, – замечает Гроссман и указывает пальцем на мусорный бак, прикрученный к палубе, – они берегут свою природу, мать твою. Нас могут оштрафовать.
– Не заморачивайся, они так же гадят вокруг, как и мы, только у них лучше убираются.
Раздается голос через многочисленные динамики на корабле, объявляющий на шведском и английском, что паром через несколько минут прибывает в Стокгольм. Друзья возвращаются в каюту, где их ждет Скороходов, берут вещи и, соединившись с женской половиной компании, бредут по коридору на выход.
Голос через динамики все время громко объявляет на шведском и английском: поездка окончена, просьба покинуть паром. В свете пасмурного дня ночной блеск парома померк, а стюарды выглядят просто уставшими белокурыми колхозными бабами откуда-то из Рязани или Твери, ради баловства вырядившимися в карнавально-шутовские кафтаны с золотыми эполетами.
Спускаются по бесконечно длинному крытому пандусу на причал и не спеша бредут вдоль разверстых пастей стоящих на приколе мертвых паромов к стоянке такси. Таксисты с видом лондонских денди, не роняя достоинства и не произнося ни слова, грузят их вещи в багажники своих новеньких черных мерседесов, и вновь компания делится на две смешанные части, каждая из которых садится в свое такси. Гроссман со Светой и дочерью Скороходова – в первое, а чета Огородовых и Скороходов – во второе. Машины трогаются и, петляя среди скал по пустой дороге, в это раннее субботнее утро несутся бесшумно в город.
Гроссман сидит рядом с водителем, на переднем сиденье, с неподдельным интересом следя за тем, как на счетчике быстро меняются цифры. Скользнув глазами вверх, он замечает водительское удостоверение с фотографией водителя и характерной фамилией Попандопулус.
– AreyouGreek? – интересуется Гроссман.
– Yes, – подтверждаеттаксист.
– How long are you here?
– I am here already for twelve years. I am married on Sweden woman.
– Okay. I understand, – разочарованно заканчивает разговор Гроссман (он рассчитывал услышать более экзотическое объяснение), и всю оставшуюся дорогу они едут молча.
Подъезжают к отелю Viking-Hiltonрядом с железнодорожным вокзалом, выгружают вещи. Гроссман расплачивается с водителем по банковской карте, плохо понимая, сколько ему нужно платить: чек в кронах, а сколько стоит крона в евро, он не знает. За другое такси платит Огородов.
Они заходят всей компанией в холл, предоставив Скороходову инициативу: он должен им организовать номера. Потрясая бумажками и используя жесты, мимику и плохой английский, он в конце концов получает на руки ключи от трех номеров в виде магнитных карт: по две на номер, вложенных в фирменные конверты отеля. Два номера на втором этаже, третий почему-то на пятом. Всей компанией идут к лифту, поднимаются на второй этаж.
Скороходов громко поясняет по ходу движения, что в одном из номеров должны быть две раздельные кровати вместо одной двухспальной – это для него и дочери, но в каком именно, он не знает. Находят первый нужный им номер – это 225. Открывают и вваливаются всей толпой. В нем две раздельные кровати, значит, это номер Скороходова. Оставив его с дочерью в их комнате, идут искать следующий под цифрой 247. Находят не без труда в путаном лабиринте коридоров и заходят вовнутрь. Маленькая комнатка с бледно-зелеными обоями, по верху стен идет стилизованный скандинавский орнамент из кругов и треугольников – это единственное, что напоминает о том, что они в Швеции.
После короткого совещания решают, что здесь останутся Гроссман со Светой, а Огородовы разместятся в номере на пятом этаже. Договариваются, что через полчаса все они встретятся в холле гостиницы и двинутся осматривать город.
Гроссман со Светой остаются одни. Молча распаковывают багаж. Света удаляется в ванную, чтобы освежиться. Гроссман звонит в номер Скороходову, информируя его о договоренности с Огородовым встретиться через полчаса внизу, в холле, чтобы затем пойти осматривать город. Включает телевизор, делает звук погромче, чтобы заглушить шумы, раздающиеся из ванной. Идет американский сериал, где в главной роли Джеймс Белуши. У шведов не принято переводить, и фильм идет в оригинальной версии звучания. Одутловатое лицо американского комика выражает испуг каждый раз, когда он произносит очередную чушь под заранее записанный хохот. Выглядит крайне глупо: глупее, чем даже рассчитывали те, кто снимал сериал.
Гроссман с удивлением отмечает, что это зрелище завораживает простотой: начинаешь верить, что ты такой же идиот, что и тот, на экране, и с нетерпением ждешь одобрительного хохота очередной его несмешной шутке.
Выходит голая Светлана, начинает не торопясь одеваться. Гроссман с трудом подавляет раздражение от вида ее мясистой женской плоти: любая физическая близость с ней вызывает у него заранее отвращение, – он этого стыдится, но боится сказать.
Он берет умывальные принадлежности и идет в ванную комнату, аккуратно раскрывает их на полке перед зеркалом, долго глядит в свое отражение, отмечая, что у него довольно помятый вид. Возвращается обратно в комнату, его Светлана уже одета и ждет его, как любимая кошка хозяина.
– Пойдем вниз, в номере еще насидимся, – приказывает он, и она безропотно ему подчиняется. Они молча спускаются вниз, в холл отеля, где мигает разноцветными огоньками рождественская искусственная ель. Кроме них, в холле никого; в глубине бара, примыкающего к холлу, пара стариков сидят и пьют пиво. Садятся в синие кресла из искусственной кожи, очень неудобные, напротив друг друга, и ждут.
Появляются Огородовы: оба отряхиваются, будто спустились с сеновала, – они явно после полового акта, возбужденные и слегка шальные. Последним появляется Скороходов со своей дочерью, входя в холл с осанкой и достоинством вельможи.
– Ну что, все в сборе, я могу начать вам показывать город? – снисходительно интересуется он, слегка презрительно поглядывая на сидящих по углам притихших участников путешествия. – Тогда пошли, нам есть чего посмотреть. Начнем с городской ратуши.
Они выходят на улицу и, ведомые Скороходовым, нестройной группой медленно бредут по пустому тротуару, обдуваемые ветром, под мелким моросящим дождем. Идут молча, время от времени поворачиваясь к ветру спиной и разглядывая окружающее их унылое великолепие смеси гранита, зелени и воды. Ратуша выглядит как болезненная фантазия принца Гамлета, решившего от скуки заняться архитектурой: странная помесь средневекового замка и восточных пагод, водруженных на его крышу. Внутри ратуши центральный зал поражает варварской роскошью, представляющей собой аляповатую смесь ново-языческих богов и золотой смальты, неровно мерцающей на стенах, словно внутри языческого храма, безудержный романтизм нации, решившей придумать себе историю получше, чем о ней пишется в школьных учебниках по всему миру.
День тянется медленно и неспешно, постепенно раскручивая перспективу города во всю ширину горизонта, зажатого между водой и небом россыпью разновеликих цветных домов, разделенной вертикалями островерхих шпилей церквей на отдельные районы. Скороходов уверенно идет впереди всех, объясняя, что они будут смотреть старый город короля Вазы, и только он один знает его, как свои пять пальцев. Бессмысленные хождения по лабиринту улиц без всякого плана под комментарии типа «Что это такое, я не знаю, но говорят, что памятник, и нужно смотреть» приводят всех в маленький ресторанчик недалеко от их отеля, где они наконец-то могут расслабиться и поесть.
Подходит улыбчивая официантка и принимает заказы: все, за исключением Скороходовых, заказывают рыбный сливочный суп и шведское жаркое с пивом, а Скороходов – салат для дочери и чай. Он долго и неубедительно объясняет Огородову и Гроссману, что они с дочерью придерживаются македонской диеты, запрещающей есть после шести вечера, но так как дочь еще ребенок, то ей он позволяет съесть хотя бы салат.
 – Да врет он все, – обиженно прерывает его раздраженная дочь, – просто он в ресторане платить не хочет.
– Женя, не злись, я делаю это во имя твоего блага, – Скороходов, снисходительно глядя на дочь, пресекает ее робкие попытки протестовать, – ты мне еще спасибо скажешь, когда мы тебе купим новые джинсы и кроссовки. Лучше вы мне, Иван Степанович, расскажите, как вы свои книжки пишете. Мне крайне интересно. У вас есть план?
– Нет. Если у меня есть план, то нет никакого вдохновения.
– А как же сюжет, герои?
– Я все это делаю наобум – это как смотреть в калейдоскоп, поворачивая его и получая каждый раз новые картинки; если я напишу синопсис, в котором ясно изложу все сюжетные ходы и опишу характеры героев, то теряет смысл дальше писать книгу, – как только я понял, о чем пишу, так тут же это стало неинтересно. Скучно, понимаете?
– А как же другие?
– А при чем здесь другие? Мне интересны только свои… тараканы, ха-ха-ха. Я же не писатель, мать твою, я всего лишь гребаный, никому не нужный графоман.
– Да ладно тебе, Гроссман, не прибедняйся, – зачем-то горячо возражает Огородов, – просто тебе не везет с издателями: они все козлы, не понимающие, как ты велик.
– Ванечка, напиши что-нибудь понятное, про любовь, тогда тебя заметят, – Света по-кошачьи преданно прилипает к плечу Гроссмана, осторожно поглаживая его руку. – Для начала надо, чтобы тебя заметили.
– И в могилу, сходя, благословили, ха-ха-ха. Нет, черт побери, мне вся эта современная срань под названием «литература» даром не нужна. Не спорю, книг в магазинах много, но они не мои. Никто сейчас не пишет так, чтоб было стыдно и страшно читать и чтоб это даже не цепляло, а раздевало… разоблачало.
– Ну почему, твоя «Адрастея» мне очень понравилась, – возражает Огородов с глуповатым выражением лица, – ты же знаешь, я работаю сейчас над иллюстрациями к ней. Нам надо будет организовать выставку моих работ, а на ней распространять ее всем желающим.
– Я готов за это взяться, – оживился Скороходов, плотоядно оскалясь, – нужны только деньги и хорошая реклама. Паблисити моя Васса может организовать – в Интернете, ну, там, выпивка и закуска на открытии. Гости, человек двести. Я готов это для вас сделать. Бесплатно… почти.
– Насколько почти? – ядовито ухмыляется Гроссман, буравя Скороходова злыми медвежьими глазками, глубоко сидящими за стеклами круглых аптекарских очков.
– Практически задаром, – преданно вздыхает Скороходов, суетливо бегая руками по столу, – но все-таки какие-то деньги, и немалые, нужны. Это работа, а за нее надо платить.
– Можно и бесплатно стать знаменитым, – Гроссман уже откровенно смеется над Скороходовым, – нужно просто кого-то убить… известного. И все, пятнадцать минут славы у тебя в кармане. Как с теми блядями из «Пуссей», что получили срок за песню про президента. О них тут же опубликовали книгу, даже не спросив их согласия. А если я кого-то грохну, то мне-то уж точно есть что предложить издателям.
– Кого будете убивать? – снисходительно интересуется Скороходов. – Огласите весь список, пожалуйста.
– В свое время вы его узнаете, Валерий Евгеньевич. Первым!
– Аж страшно становится, – попробовал все перевести в шутку Скороходов, – давайте лучше займемся ужином, пока он не остыл.
Все молча едят, тяготясь ощущением, что первый вечер в Стокгольме безнадежно испорчен. Расплачиваются, молча выходят на улицу и бредут по пустым вечерним улицам в отель. Расходятся по номерам, даже не пожелав друг другу спокойной ночи.
Гроссман со Светой молча смотрят какой-то английский детектив, где главная героиня, молодая девушка, убивает родителей ради наследства.
– Как глупо, – замечает Гроссман в конце фильма, целуя Свету на ночь, – ради денег кончить родителей только лишь для того, чтобы быть обманутой любовником. М-да, очень глупо. Такое ощущение, что глупость – это привилегия женщин. Нереальная глупость. Спи, любовь моя. Спокойной ночи.
Гроссман выключает свет. Лежит в темноте и прислушивается к дыханию Светы. Ему страшна всякая близость с ней, так как он не испытывает никакого физического влечения. Наконец раздается ее сонное бормотание и легкий храп, и он расслабленно погружается в легкую дрему. Голос в голове раздражающе цепляет сонный разум перечнем сегодняшних событий.
«Господи, когда это все кончится, черт побери».
«Ты к кому обращаешься, сын мой? Ко мне или к врагу рода человеческого?»
«А разве у рода человеческого есть враг?»
«А будто ты не знаешь? Мне ведь соврать просто невозможно, ибо я и ответ и вопрос одновременно».
«Тогда, следуя этой логике, Господь, враг рода человеческого – это ты. Разве не так?»
«Игры, в которые мы играем, являются сублимацией нашего внутреннего зла».
«В какую же игру играешь ты, Господь? И кто твой противник?»
«Тот, кто никогда не родился, ибо он никогда не умрет».
«Ага, вот поэтому я всегда считал, что вера во всесилие добра – один из самых устойчивых предрассудков человечества».
«Бог, сын мой, находится по ту сторону Добра и Зла. Для меня это совсем другая категория».
«Поэтому-то я так охотно читаю Библию: там убивают на каждой странице».
«Просто ты, сын мой, страдаешь метафизической похотью, только и всего. Красивый ты мальчик с несчастливой судьбой. Пока не уверуешь, не спасешься, ведь отчаяние есть производная от заблуждения».
«Зато теология есть наука о Боге с целью доказать недоказуемое. Что, съел?»
«Как правило, на самые сложные вопросы люди хотят услышать простые ответы. Ты в этом случае не исключение».
«Хочешь сказать, я дурак, что считаю тебя за шарлатана?»
«Нет, просто определиться в чем-то всегда сложно, особенно если ты не знаешь, чего же ты все-таки хочешь. Ведь быть дураком от рождения – это счастье, а стать дураком от убеждений – это уже несчастье. Но ты же, насколько я тебя знаю, хочешь быть счастливым. Не правда ли?»
«Хорошо, мне сложно тебе что-либо возразить, ведь ты – это я, чертов Голос. Но ты должен признать, что ты не более чем моя ментальная фантазия».
«Отнюдь, сын мой возлюбленный: ты – это моя ментальная проекция, – ты существуешь до тех пор, пока я думаю о тебе, – взыскуй меня, и ты никогда не умрешь».
«Хорошо, а кто же тогда тот чертов демиург, который во сне утверждает, что он создал меня? Кто он-то такой?»
«Он, сын мой, самозванец. На самом деле его нет, есть лишь я и ты».
«А он откуда взялся? И почему он играет, черт побери, какую-то совершенно непонятную роль в моей жизни?»
«Он тот, кого нет: не верь в него, и он исчезнет».
«Ага, прошлой ночью я с ним лицом к лицу столкнулся и чуть не обосрался от страха; в отличие от тебя, Голос, он вполне реален. И что мне с этим делать?»
«Есть только две вещи – Смерть и Господь, о которых нужно думать. Сосредоточься на этом».
«Ты меня извини, Голос, но к моим пятидесяти годам во мне накопилось столько нежности, иронии, глупости и многочисленных историй, что мне с этим жалко расстаться. Я хочу писать книги, а ты мне мешаешь, поэтому я тебя покидаю. Прощай, я ухожу навсегда, погрузившись в бездну преисподней, чтобы получить ответы на все вопросы у настоящего хозяина жизни. Прощай».
«А я отвечаю тебе – до свиданья».
– Бог смеялся, шутил, а потом нас всех убил, – произносит Гроссман и оказывается в кромешной тьме войлочного кокона, из которого привычно выбирается в ту же комнату, где он был вчера во сне. Сегодня здесь, в отличие от вчерашней тишины, тихо играет какая-то трудноразличимая мелодия: то ли Брамс, то ли Лист – в музыке Гроссман совершенно не разбирается, – фортепианный концерт.
«Откуда идет звук, что за чертовщина такая?» – Гроссман раздраженно обходит комнату и внимательно осматривает все углы, но не находит источника звуков. Вместе с тем он убежден, что ответ на его вопросы – где-то здесь, в комнате с коконом, через который он проникает в этот мир.
Он идет на кухню, набирает в чайник воды, ставит на газовую плиту и включает огонь. Когда чайник закипает, он выключает газ, берет один из двух стаканов, что находит в кухонном шкафу, и наполняет его кипятком. Возвращается в комнату, садится за стол и, отхлебывая небольшими глотками кипяток, обнаруживает, что его листки скомканы и разбросаны по всему столу, часть упала на пол, многие перечеркнуты красным фломастером, и поверх написано только одно слово: «Говно».
«Ага, не нравится тебе, сука, правда о людях, демиург несчастный? Ты думаешь, что только ты можешь творить людей? А вот и ошибаешься, я ничем не хуже тебя. Я здесь автор, слышишь меня, ты, проклятый неудачник. Я здесь автор. Ну держись, демиург Колосов, забьем тебе баки».
Он берет чистый листок бумаги и начинает писать…
 
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
 
Новое