Блог ведет Иван Плахов

Иван Плахов Иван
Плахов

ПОЕЗДКА В НИ-КУДА. глава1

13 октября в 00:05
Глава первая
 
Отец Арсений добирался в храм, где служил и был настоятелем вот уже добрых пять лет, на своем любимом «лексусе» иссиня-черного цвета с красивым номером Б777ОГ, который ему устроил один из его прихожан.
Могучий внедорожник с роскошной кожаной отделкой надежно отделял отца Арсения от превратностей внешнего мира. Он давно стал фигурой не просто влиятельной в церковной жизни, а медийной, еще в 1992 году проникнув на центральное телевидение, где вначале участвовал в дискуссиях и теледебатах, а затем начал вести собственную миссионерскую передачу «Слово Господа», получив на это благословение тогдашнего патриарха.
Сейчас, ловко руля среди разновеликих машин по грязным столичным улицам, он пытался обдумать тему будущей телепроповеди, но это у него плохо получалось. Какая-то гаденькая тревога засела где-то очень глубоко, на самом дне души, и не давала сосредоточиться. Тема уж больно была пикантная – гей-лобби в руководстве РПЦ.
Чтобы отвлечься от неясной тревоги и поднять себе настроение, он поставил диск RНСР и выкрутил звук встроенной аудиосистемы «MarkLevinson» на полную мощность. Салон заполнили горячие, просто обжигающие слова и звуки калифорнийских панков, принявших изрядную дозу амфетаминов и крэка.
Настроение у отца Арсения улучшилось, но мысли почему-то свернули в сторону; нахлынули воспоминания из прошлого, – вспомнились давнишние споры с родителями о боге, об истории и миссии коммунистов в России. Тогда он еще был полным безбожником, неофитом научного атеизма, активно ищущим свою правду в этой жизни. Его отец, старший преподаватель философского факультета МГУ на кафедре истории и теории научного атеизма, часто говорил с сыном о церкви и о том, почему Сталин разрешил ей вернуться в общественную жизнь страны.
«Понимаешь, Арсений, – вновь зазвучал убедительный голос отца, – Сталин вернул попов потому, что хотел поставить под полный контроль и духовную жизнь изгоев общества, а не только его политически активную часть населения. Ведь кто тянется к Богу? Правильно, слабые и обиженные: те, кто в этой жизни не сложились, не смогли состояться. Для того чтобы знать их настроения и их контролировать, партия и решила вернуть институт церкви, поставив во главе и на всех руководящих постах надежных и проверенных товарищей. Чтобы стать попом, нужно заслужить доверие партии работать с несознательными и отсталыми народными массами, умело манипулируя их верой в сверхъестественное и чудо. Ведь большинство людей верят не в Бога, а в магию, совершаемую от его имени, в обряды и ритуалы. Именно поэтому лишь лучшие из лучших из наших партийных рядов получают разрешение поступать в духовные семинарии и становиться священниками, а на руководящие, знаковые посты в церкви попадают только те, кто доказал партии на деле, что он коммунист по сути, а не по форме».
Дальнейшая жизнь Арсения была воспроизведением описанной его отцом парадигмы врастания молодого атеиста в структуру церковного аппарата, но с существенными отличиями. На практике оказалось, что быть атеистом мало: нужно обладать внутренним обаянием и виртуозной гибкостью ума, чтобы уметь оправдать любой свой поступок, представив его как направленный на достижение общественного блага, какие бы низкие чувства за этим поступком ни стояли. Также требовалась полная лояльность и преданность своим руководителям, вплоть до физической близости, если они этого требовали.
Арсений хорошо помнил тот день, когда перед его рукоположением владыка Урий вызвал его к себе в покои и переспал с ним. Помнил те странные противоестественные ощущения, когда они занимались любовью, как внутри себя он ощущал присутствие чужого тела – горячего и твердого, – которое заставляло его страдать и вместе с тем ощутить неземное блаженство, закончившееся обильным семяизвержением: он был в тот момент и женщиной, и мужчиной одновременно, божественным андрогином, платоновским человеком, нашедшим внутри себя свою вторую половинку.
Помнил слова владыки, прошептавшего ему тихо в ухо: «Теперь я познал тебя, сын мой, до самого конца. И ты познал, что есть „Им и для него создано. И он есть прежде всего, и все Им стоит. И Он есть глава тела Церкви“. Уразумел?»
Он помнил свой трусливый ответ: «Да, владыко» и дальнейший вечер во всем его бесстыдстве. Все это вдруг так отчетливо предстало перед отцом Арсением, что он даже покраснел от стыда.
«Слава Богу, что все тайное в Церкви остается тайным, – подумал он и невольно ощутил, впервые за много лет, уязвимость перед окружающим его миром. – И какого черта поднимать по всей стране вопрос о голубых? Будто нет других дел в стране».
Его партийный покровитель из самых верхов власти накануне ясно объяснил Арсению цель новой кампании, развернутой по всей стране: создание образа нового врага народа, каковым нужно считать любого проевропейски настроенного индивида, призывающего соблюдать права человека, в том числе и на его сексуальную ориентацию, – всех их уже окрестили евросодомитами и собирались подвергнуть публичным гонениям.
«Лучше пусть голубых бьют на улицах, чем требуют честных выборов. Пидарасов у нас не любят, так же, как и либералов. Если их скрестить между собой, то получится идеальный образ врага – пидор-либерал, абсолютно чуждый ментальности русского народа», – процитировал патрон слова самого президента и, панибратски похлопав Куваева по плечу, съязвил:
«Ну вам-то, попам, сам Бог велел с содомитами бороться. Но и в ваших рядах, говорят, затесались проклятые либералы. Пора, отец Арсений, начинать чистить авгиевы конюшни, доставшиеся вашему новому патриарху от предшественников. Он, говорят, человек высоконравственный, принципиальный. Он тебя наверняка поддержит. Когда я слушаю его проповеди, то чувствую, будто снова нахожусь на пленуме ЦК. Приятно, что теперь во главе РПЦ стоит правильный чувак».
Слово «чувак» резануло слух отца Арсения, но возразить или поправить слово патрона он побоялся: уж больно хлебное место Куваев занимал на ТВ благодаря его негласной поддержке. Пикантность всей ситуации заключалась в том, что сам Арсений имел репутацию одиозного человека: «духовным провокатором всея Руси» окрестили его оппоненты, «телевизионным попом Гапоном» именовали в желтой и либеральной прессе. Его деятельность была постоянно направлена против ересей в православии, против нападок на церковь и на развенчание мифов о сходстве православия и других религий, столь модных в кругу столичной интеллигенции.
Вместе с тем Куваев был сторонником любых миссионерских действий, направленных на пропаганду церкви: от рок-концертов до спектаклей и мюзиклов на тему евангелия, – среди его прихожан было много творческой интеллигенции с совершенно разными политическими предпочтениями, – от монархистов до так называемых «либерастов», – и все они жертвовали немалые деньги на содержание его храма. Именно поэтому он и боялся открыто выступать против голубых, понимая, что кампания, которую он должен был поднять в передаче, отпугнет многих его нынешних жертвователей. А деньги отец Арсений любил больше Бога. Точнее, деньги были тем Богом, кому он поклонялся и служил. Ведь именно деньги привели его в церковь много лет назад…
 
Гроссман перестает писать и задумывается, правильно ли он делает, что заставляет персонажа повторять его собственную жизненную мотивацию.
Его жизнь – это вечное одиночество и обида: обида на весь мир за то, что мир не видит, как Гроссман хорош, и им не восхищается. Он хочет всемирной славы и поклонения и одновременно этого боится, так как тогда его жизнь изменится, он лишится частной жизни. А это его тяготит.
Ему, в сущности, никто не нужен, кроме него самого. Он сам – и Бог, и мир в одном лице, но Бог, которому мир противен, и мир, в котором этого Бога нет.
Вдруг раздается чудовищный грохот, и Гроссман проваливается в черную и вязкую пустоту.
 
День второй
 
Гроссман просыпается на верхней полке. В вагоне темно и душно. Все спят и громко храпят: храпит Света, Маргарита, Огородов, Скороходов, его дочь – храпит весь вагон.
Поезд стоит. Воздух спертый и настолько густой от испарений человеческих тел, что дышать просто невозможно, – Гроссман задыхается. Он обильно потеет, словно тающий в разогретой духовке кусок льда.
Одним рывком он сбрасывает себя вниз и, наскоро обувшись, бежит в тамбур перед туалетом: жадно дышит, высунув голову в полуоткрытую форточку, с трудом приходит в себя и тяжело мотает головой, словно африканский буйвол на водопое. Весь хмель прошел, голова пуста, ему скучно и противно. Он стоит и ждет, когда поезд вновь тронется в путь.
Вагон дергается и, скрипя и стеная, словно побитая бездомная собака, начинает свое движение в ночи. Гроссман возвращается, снова погружаясь в студень из запахов и звуков.
Скороходов во сне отчетливо продолжает кому-то что-то рассказывать. Гроссман сидит на нижней полке в ногах у Светы и ждет. Время лениво ползет вслед за поездом, ничего, абсолютно ничего не происходит. Все вокруг спят: беспокойно ворча и громко храпя. Поезд то останавливается, пропуская несущиеся мимо него скоростные «Сапсаны», то вновь ползет не быстрее пешехода.
«Господи, господи, когда же кончится весь этот кошмар, – злится Гроссман, тихо покачиваясь взад и вперед, – за свои же деньги я путешествую, как последний бродяга. За что, за что нас так мучают, почему над нами издеваются, заставляя жить, как животных. Правительство – это наш главный враг, мой главный враг. Враг… Мы несостоятельны как народ, нас надо отменить, если мы терпим таких ублюдков, как самозванец и его клика, что захватили власть в нашей стране. Моей стране. Когда это произошло? При первом ублюдке-президенте, укравшем у народа все богатства в обмен на мыльные оперы по телевизору. Да какая, в сущности, разница, ведь все же согласились сидеть дома и смотреть то дерьмо, что нам каждый день запихивают в глаза и уши. Чтобы мы молчали, как овцы, которых стригут руки брадобрея.
Власть отвратительна, как руки брадобрея,
а он вельможится все лучше, все храбрее.
И улыбается в открытое окно.
В Европе холодно, в Италии темно.
О если б распахнуть, да как нельзя скорее,
на Адриатику широкое окно.
Как, кстати, вспомнились сейчас слова того, что жил в эпоху мезозоя и балета. Н-да, динозавры вымерли, но рептилии остались».
Поезд снова останавливается, Гроссман встает и идет в тамбур. Долго стоит и смотрит в непроглядную тьму: ни одного огонька снаружи, – кажется, что вокруг нет ничего, ни малейших признаков какой-либо цивилизации.
Хлопает дверь, и в тамбур вскользает проснувшийся Скороходов. Он говорит, хотя Гроссман его не слушает. Рассказывает: пустили дополнительные три «Сапсана», потому все поезда на Октябрьской линии стали ходить в два раза медленней, чем раньше. Слов все больше и больше: они вытесняют воздух из тамбура, забивают рот и уши, лезут в ноздри и глаза. Гроссман устремляется обратно в пассажирский отсек, и за ним, скача и рассыпаясь, вываливаются звуки скороходовской речи. Она скользит по полу вагона, гулко растекаясь во все стороны.
Кто-то просыпается и стонет, кто-то вздыхает и шумно сморкается в темноте.
– Скоро граница? – спрашивает Гроссман Скороходова.
– Часа через два.
– А долго будем пересекать?
– Да тоже не меньше часов двух. Есть время поговорить.
И Скороходов начинает рассказывать о том, как и когда и какие границы ему приходилось пересекать. Гроссман сидит и покорно слушает. Время течет, поезд движется, постепенно вагон наполняется звуками просыпающихся людей, плачем детей, хлопаньем дверей и легкой бранью.
Просыпается Огородов, спускается вниз, жалуется на ужасные условия и духоту. Гроссман соглашается с ним:
– Я так ездил сорок лет назад, к бабушке. Неужели уроды из РЖД не понимают, что мы живем уже в двадцать первом веке, пора бы что-то и менять.
Как только Скороходов отправляется в туалет, Огородов жадно интересуется у Гроссмана:
– Как думаешь, он в два раза, в три наварил? Он же нас обманывает, эти билеты никак не могут стоить 240 евро на каждого. Согласен?
– Согласен, но выводы делать еще рано. Ведь история только началась, прошла лишь первая ночь, мы в дороге меньше суток. Надо дотерпеть до границы, а там все будет уже по-другому.
– Думаешь?
– Я уверен. Ты приятно удивишься, увидев, как живут скандинавы.
– Да брось ты, чем меня можно удивить? Я Германию вдоль и поперек объездил, а в Италии каждый маленький городок знаю. Мы с Георгием из нее мебели вывезли на миллионы баксов. Ну, живут они хорошо, но ничего такого особенного я там не видел.
– Нет, Кирилл, не торопись делать выводы. Потерпи.
Возвращается Скороходов. Диалог прерван, говорит снова только он.
«Как радио, – думает Гроссман, – ну чистое радио. Не меньше ста слов в минуту. Когда он заткнется?»
В вагоне по-прежнему темно и душно. Наконец граница. Внутрь врывается шумная стая баб и мужиков в черных шинелях, суетливая и бестолковая, шныряет по всем купе и жадно выхватывает паспорта из рук пассажиров, забирая их с собой. Их сопровождает проводник, небритый и похмельный, словно синдром человеческого иммунодефицита. Они удаляются, все снова сидят в темноте и духоте, слегка испуганные процедурой досмотра.
Возвращается проводник, помятый и слегка уставший от своих обязанностей, раздает паспорта, поезд трогается и тихо тащится через мост над рекой на эстонскую сторону. Наконец-то заграница, Запад.
Снова остановка, и снова ожидание. Темно и душно, плачут дети, но как-то испуганно; будто боятся быть за свой плач наказанными. Все ждут эстонских пограничников. Весь вагон терпеливо ждет, потея и надеясь вырваться из рабства русской рутины: в этой стране от рождения все, и даже мертвецы, ждут, чтобы их похоронили. Все безнадежно жаждут спасения из плена русской жизни.
Наконец-то появляются эстонцы: три женщины и один мужчина, одетые в голубые рубашки и темно-синие брюки; у каждого из них в руках планшет, горящий инфернальным голубым светом. Женщины неторопливо обходят купе, берут из рук каждого пассажира паспорт, тихо произносят его фамилию вслух и ждут ответа мужчины. Тот диктует какие-то цифры, они что-то помечают в своих планшетах стилусами и возвращают пассажирам паспорта с отметками о въезде. Эстонцы настойчиво-невозмутимы, хотя по их лицам видно, что они с трудом переносят духоту и смрад, скопившиеся в вагоне. Даже дети молчат, ожидая вхождения в Царство земной благодати: боятся быть услышанными и не впущенными в Евросоюз.
Наконец эстонцы уходят, никого не ссадили, можно ехать дальше. Гроссман отправляется в тамбур. За ним – Огородов и Скороходов. Они поочередно, высунув головы в окно, дышат свежим воздухом. За окном, на параллельных путях, тянутся, насколько хватает взгляда, бесконечные составы из нефтеналивных вагонов.
Светает. Тьма, что всю дорогу преследовала их, остается позади, на русской стороне границы.
– Смотрите, сколько составов с нефтью, – удивленно тянет Гроссман.
– Это все, чем мы можем с ними торговать, – поясняет ему Скороходов. – Раньше торговали еще цветными металлами, а теперь только нефть. Кровь земли русской.
– Наконец-то доехали. Смотрим в открытое окно на Эстонию. Это, конечно, не Адриатика, но все же не Рязань.
– А при чем здесь Адриатика? – недовольно морщится Огородов.
– Да Мандельштам мне вспомнился в дороге. Помнишь? В Европе холодно, в Италии темно.
– О, если б распахнуть, да как нельзя скорее, на Адриатику широкое окно, – услужливо вставляет Скороходов и самодовольно скалится.
– А-а-а, ты об этом, – тянет Огородов, не очень понимая, что хочет ему сказать Гроссман.
– Мы в Европе, мы теперь свободны, Кирилл. Хотя бы на время, но свободны. На территории, где нет власти упырей. Знаешь, в нашей стране основной человеческий капитал составляют упыри. Почему так, ума не приложу.
– У них история неправильная, – снисходительно поясняет ему Скороходов, – с ними никто толком не воевал. Вот они и сохранились, так и не став частью нашей истории. Слабаки.
– Так может, это и хорошо? – возражает ему Гроссман.
– Да как же, как же, Иван Степанович, ведь мы формируем лицо этого мира, а они лишь выполняют то, что им говорит сильнейший. Ну, тот, кто на время победил в мире. Сейчас это американцы, а завтра опять мы.
– Ну, это навряд ли, – хмыкает Гроссман и с недоумением смотрит на Скороходова. – Неужели вы в это верите?
– Да, конечно, – крутит своей плешивой головой Скороходов и уверенно заявляет: – Я патриот. У нас есть национальная идея, и я ее разделяю.
– Какая же? – интересуется Гроссман.
– Как же: Россия должна встать с колен. Чтобы все нас уважали. Чтобы нас боялись.
– Боялись, чтобы уважать?
– А почему нет? С нами не считаются, так пускай боятся.
– Вы знаете, Валерий Евгеньевич, как каждый приличный человек, я терпеть не могу свою Родину. Это не мои слова, но я их разделяю. Если бы мог – отказался бы от своей национальности и сменил страну. А вы?
– Ха, Иван Степанович! Да и я бы отсюда свалил не думая, только куда? Мы же никому не нужны. А раз некуда ехать, значит, нужно становиться патриотом и гордиться своей страной.
– Чем гордиться, вот этим? – Гроссман с недоумением разводит руками, указывая на стены тамбура. – Вагоном, которому место в музее? Он же старше меня! В любой приличной стране таких вагонов лет двадцать как не осталось. Только в нашей «богоизбранной» до сих пор они ездят. Плацкартные вагоны – изобретение совка.
– Не о том ты говоришь, Иван, – вступает в разговор Огородов, сонно моргая и прищуривая правый глаз, – при чем здесь вагон...
– А о чем надо говорить?
– О нас, русских, о России, о нашей исключительности. Что вагон? Вагон – это ничего, хуйня. А вот мы, русские, мы не такие, как они, мы исключительные: у нас духовность, литература, особый путь, – мы избранный народ, в конце концов.
– То есть тебе нравится так жить?
– Нет, конечно. Кому это может понравиться.
– Но если мы хотим улучшить нашу жизнь, надо что-то менять.
– Но что? Неужели ты знаешь?
– Знаю! Президента.
– И кто будет вместо него?
– Да хотя бы я. Тебя я сделаю премьер-министром, Скороходова – вице-премьером. Вы не против?
– Ха, ну ты и даешь… Шутник.
– Я не шучу. Я серьезен, как никогда.
– Не, ну я не против.
– Когда вас будем выбирать, Иван Степанович, – ухмыляется Скороходов, – прямо сейчас? Объявим выборы в вагоне? Предлагаю для начала пойти и позавтракать, у меня есть «Метакса», как раз для такого случая. Пойдемте, через два часа приедем: вон, поезд тронулся.
Поезд тихо движется, мимо в окне проплывают составы с цистернами. В вагоне зажигается свет, в тамбур протискивается проводник и открывает туалет.
– Теперь можно, – скупо бросает он и уходит в соседний вагон, захлопнув за собой дверь.
Скороходов, Гроссман и Огородов возвращаются в купе. Вагон хлопочет, все пришло в движение. Света и Маргарита уже встали, ждут. Дочь Скороходова спит. По всему вагону бегают и кричат дети.
Садятся завтракать. Скороходов достает коньяк, разливает в стаканчики. Молча выпивают, закусывают сваренными вкрутую яйцами. Почти молчат, лениво перебрасываясь замечаниями о том, что видят за окном.
Скороходов будит дочь, уговаривает ее поесть. Она – бледное заспанное лицо, узкие щелочки черных глаз, безобразный, непропорционально большой рот – медленно спускается вниз. Ест, как будто так и не проснувшись. За окном скользит другая реальность, другой мир: серый, холодный, со следами и шрамами советского прошлого, но чистый и правильно устроенный, – в нем нет лжи, здесь живут плодами своего труда. Всем попутчикам немного страшно и не по себе.
Снова пьют, разговаривают. Незаметно въезжают в Таллин. Чужой город, маленький и пустой. Людей мало, никто никуда не торопится. Сдают свои вещи в камеру хранения и идут гулять по городу. Смеются, фотографируются. Долго обсуждают, где бы поесть. Набредают на пивной ресторан, где одетые в зеленые шорты официанты разносят пиво и еду. Еще только полдень, но ресторан полон туристов: в основном это русские.
С трудом находят пустой стол, садятся. Появляется официант с кудрявым лицом рязанского пастушка, почему-то одетый в баварские расшитые шорты и белую рубашку, с сандалиями и белыми гольфами на ногах. Официант на чистом русском языке интересуется, что хотят заказать посетители. Если Гроссман и Огородов быстро выбирают еду для себя и своих женщин, то для Скороходова это большая проблема: он скуп, у него мало наличных, но он пытается делать вид, что ни ему, ни Евгении не хочется есть:
– Мне только пиво. Маленькое.
– А дочке что-нибудь закажете? – язвительно замечает Гроссман. Незаметно толкает Огородова в бок и шепчет ему на ухо: «Смотри, как он будет выкручиваться». В ответ Огородов пихает Гроссмана и притворно кашляет.
– А Женька не будет, она не проголодалась. Правда же, дочь?
– Папа, я есть хочу.
– Есть? Хочешь есть? А почему я не знаю? – Скороходов начинает суетиться, листает меню, лихорадочно ища самое дешевое блюдо. – Давай я тебе суп закажу. Хочешь супу? Вот, за шесть евро, очень даже хорошо.
– Не хочу суп. Хочу то же, что и они.
– Нет, нам, пожалуйста, кремово-сливочный суп и стакан минеральной воды.
– Это все? – подчеркнуто равнодушно интересуется официант и, слегка поклонившись, удаляется.
– А мне здесь нравится, – довольно произносит Огородов и выразительно смотрит на жену, – сейчас пивка выпьем, расслабимся...
– И не говори, Кирилл, жду не дождусь, – положив руки на стол, задумчиво тянет Гроссман. Рассматривает Скороходова, как подопытного кролика.
– А вы что же, Валерий Евгеньевич, скромничаете с пивом?
– Дождитесь парома, Иван Степанович, там будет пива – просто залиться. Я специально заказал билеты с пивными купонами: пей – не хочу.
– Не хочу ждать парома. Я сейчас хочу выпить пива. И выпью.
– Не сомневаюсь, – вертит плешивой головой Скороходов, делая вид, будто что-то ищет в сумке, но безрезультатно. – И куда я свои очки положил, ума не приложу.
– А зачем они вам, Валерий Евгеньевич? Меню читать, что ли? – язвит Гроссман, а Огородов старается скрыть злую радость, наблюдая за суетой патентованного лгуна.
По соседству с ними сидит смешная пара: лысый мужчина в брючной паре и голубой рубашке, с брильянтовым кольцом на мизинце правой руки, и женщина с уставшим лицом. Они тоже русские, вкушающие хлебосольство Таллина. Из короткого разговора с ними выясняется, что они из Хельсинки, живут в Финляндии и здесь первый раз: приплыли на пароме.
– Чем занимаетесь в Финляндии? – лениво интересуется Гроссман.
– Мы порноактеры, – спокойно отвечает рубашка с бриллиантом, словно в этом нет ничего необыкновенного, – здесь отдыхаем, на каникулах.
– Никогда не думал, что люди вашего круга встречаются с обычными людьми, – удивляется Гроссман. – А это тяжело – быть порноактером?
– Да нет, не очень. Мы вообще планируем с женой начать самим снимать. Хотим свою студию открыть.
– А это сложно?
– Да нет, нужно только свет хорошо выставлять и уметь снимать крупные планы.
– Нет, честно, никогда не думал, что вот так, запросто, увижусь с теми, кто живет в каком-то нереальном мире: где самые постыдные страсти и желания людей обретают физическое воплощение.
– Да нет, в нашей профессии мало пафоса. Нужно просто иметь хорошее, безукоризненное тело. И уметь им работать.
Приносят еду и пиво. На время разговоры прерваны, все заняты: жуют и выпивают. Один Скороходов делает вид, что ему ничего не хочется, крутится, прихлебывает из кружки, суетится лицом и руками.
Гроссман ест и думает: «Хорошо бы их спросить: что они чувствуют, когда их снимают? И какие фильмы они обычно смотрят? Ходят ли они в кинотеатры, как все? Как вообще живут? А от секса получают удовольствие? О чем думают, когда часами совокупляются? Способны ли на любовь? Что вообще для них значит слово „любовь“? А для меня? А может, мне сняться в порнофильме? Нет, не хочу, это слишком скучно. Интересно, а порнография может быть искусством? И где та грань, что отделяет ее от искусства? И почему об этом у нас стыдятся говорить?»
– Ну, как пиво? – спрашивает он Огородова.
– Великолепно, Иван Степанович, просто великолепно. Что скажете, Валерий Евгеньевич?
– Ничего так, – уклончиво отвечает Скороходов, стараясь сделать вид, что ему это неинтересно, – но я думаю, что на пароме пиво будет лучше.
– Думаете? – щурится Огородов.
– Обещаю. Будет лучше.
– А они молодцы, за двадцать лет сумели избавиться от наследия совка: и не скажешь, что когда-то были частью Совдепии, – замечает Гроссман, доедая заказанные свиные потроха.
– Они всегда были не до конца осовечены, вспомните Довлатова. Это его места обитания.
– Вы так сказали, Валерий Евгеньевич, словно Довлатов – это название породы людей, что здесь живут.
– Пожалуй, вы правы, Иван Степанович. Именно так – особая порода людей. Они, эти люди, уже вымерли, а тогда здесь обитали. Собственно, все его рассказы о себе подобных.
– Неудачниках?
– Талантливых неудачниках, гениальных!
– Ах, бросьте. Неужели вы полагаете, будто он просто описывал то, что видел, ничего не выдумывая? Я вам как автор говорю: любая литература – это вымысел и еще раз вымысел. Иначе каждый дневник считался бы литературой.
– Так и считается. Возьмите, к примеру, мемуары Шпеера – разве это не литература. Послушайте только, как они начинаются: «Предки мои либо были швабами, либо происходили от бедных витервальдских крестьян, часть их переехала из Силезии и Вестфалии, и все они принадлежали к великой армии людей, живущих тихо и неприметно. За один разве что исключением: рейхсмаршал граф Фридрих Папингений совместно с моей незамужней прародительницей Хумелин произвел на свет восемь сыновей». А? Каково начало. Прям какие-то «Будденброки» Томаса Манна.
– Да, начало хорошее, ничего не скажешь. Но все равно без вранья нет литературы. Как говорил покойный Гаспаров, «Вдохновение нисходит на конкретного человека – на автора. Появляется автор, но исчезает бог». Понимаете – бог исчезает! Но если нет бога, а есть только я, автор, то и нет никакой реальности, а есть лишь мои фантазии. Согласитесь?
– Ты умствуешь о том, чего не знаешь, – возражает ему Огородов, отпивая изрядный глоток пива из кружки, – нельзя отрицать бога, если ты православный.
– А я и не отрицаю, я о другом говорю.
– О чем же?
– Здесь лучше всего процитировать Тэффи.
– Кого, кого?
– Ну, Лохвицкую.
– Что за еврейка, почему не знаю?
– Она не еврейка, она русская дворянка, а Тэффи – ее творческий псевдоним.
– Ну и что она говорила такого, что нам необходимо знать?
– Вот так и мы, писатели, «подражатели Бога» в Его творческой работе, мы создаем миры и людей и определяем их судьбы, порой несправедливые и жестокие. Почему поступаем так, а не иначе, не знаем. И иначе поступить не можем.
– Это ты сам придумал или процитировал?
– Догадайся с трех раз.
Они продолжают пить и есть.
– Все-таки хорошо живут эстонцы, судя по этой еде и пиву. А все почему? Истребили всякое упоминание о Ленине в своей стране. Вот когда у нас снесут все памятники Ленину, переименуют улицы, а его мощи сожгут и выстрелят пеплом из пушки в сторону Запада, тогда только мы начнем нормально жить.
– Вот так просто – снести памятники, и сразу жизнь наладится? – зло скалится Скороходов. – И больше ничего не надо?
– Именно, Валерий Евгеньевич, именно! Не ослышались. Ведь до сих пор нами правят те же уроды, что были у власти и при совке, и исповедуют те же ценности. Они ведь могут только разрушать и отнимать, делить, но никак не создавать.
– Бросьте, Иван Степанович. Местные тоже ничего не производят. У них нет никакой промышленности.
– А зачем им она, если они живут сельским хозяйством, плодами рук своих. Туризмом. Им больше ничего не нужно.
– А как же станкостроение? Нет его – и страну не будут уважать. Что же это за страна? Так, недоразумение. Никакой национальной идеи.
– Давайте сменим тему, – предлагает Маргарита, робко глядя на мужа, – хотя бы здесь не будем говорить о политике.
– Тогда давайте о любви, – предлагает Гроссман. – Как говорил товарищ Мао, еда так же важна для людей, как и небеса. А любовь, как насморк, требует лечения. Не так ли?
– Что ты имеешь в виду? – спрашивает Огородов.
– Да ничего, просто у меня есть идея одной художественной инсталляции совсем в стиле актуального искусства. Хочешь, расскажу?
– Валяй.
– Ну, представь себе зал, весь заполненный экранами, на которых совокупляются молодые и старые, черные и белые, азиаты и европейцы, животные и люди, и все это под музыку Генри Миллера из кинофильма «Серенада солнечной долины»...
– Может, Глен Миллер, а не Генри?
– Точно, Кирилл, верно подметил, конечно, Глен: оговорка по Фрейду.
– Иван Степанович, я вас попрошу! Позвольте, позвольте, можно не при детях? – перебивает его Скороходов, испуганно пряча лицо в растопыренных пальцах.
– Так я говорю не о порнографии, а об искусстве, – с недоумением возражает Гроссман и указывает на их соседей по столу: – Вот они порноактеры и не стыдятся этого. В Европе это норма, да и не в Европе тоже. Только у нас порнография является частью политической системы, поэтому о ней не принято говорить. Скажите, друзья, – обращается он к соотечественникам из Хельсинки, – вы ведь не стыдитесь своей актерской карьеры?
– Почему русские всегда все усложняют? – отвечает ему лысый в голубой рубашке и делает знак своей подруге, что им пора идти. – Мы очень любим рейв и DepecheMode, здесь поблизости есть хороший бар с правильной музыкой, и там всегда пусто. Приходите, там мы сможем откровенно поговорить. Пошли, Ольга.
Они уходят. Еда съедена, пиво выпито. Все сидят и молчат, каждый занят своими мыслями. Молчит даже Скороходов, потому что боится тем, которые поднимает Гроссман.
– Хотите, я расскажу вам замысел своей новой книги, который иногда обдумываю? – нарушает молчание Гроссман.
– Кхе, кхе, кхе… Надеюсь, Иван Степанович, что он не такой, как идея с инсталляциями, – фыркает Огородов и тянет: – Если это опять о каких-нибудь извраще-е-ениях, то избавь нас от подробностей.
– Нет, Кирилл, все пристойно. Я бы даже сказал, духоносно. Так вот, представьте себе, что кто-то в один прекрасный день, например в канун Пасхи, в страстной четверг, утром, в одиннадцать часов, встречается вам по дороге на работу на Страстном бульваре.
– Кто-то? Кто это? – настораживается Огородов.
– А сам Господь Бог, ни мало, ни много. А?
– Ну ты и даешь! Однако.
– Да-да, Кирилл, Господь Бог. Подходит он ко мне, этакий старичок, и говорит: «Хотите стать всемогущим?» Я, натурально, отвечаю: «Хочу». А он мне: «Выберите любых двух, идущих мимо вас». Я: «Запросто. Пусть будет вон тот парень в клетчатой куртке и девушка в красном шарфе, с сумкой Шанель». А он: «Отлично, молодой человек. А теперь, с этой самой секунды вы их господин. Все, что они чувствуют, все их мысли вам доступны. И вы можете их сделать счастливыми или несчастными. Но только с одним условием». «С каким?» – спрашиваю его. А он: «И счастье, и несчастье у них поровну: если один будет счастливей, то другой несчастней. И ты сам теперь решаешь, кто из них будет счастлив, а кто в это время в горе пребудет». Я ему, натурально, и говорю: «Папаша, а почему я не могу их обоих счастливыми сделать? Ведь это же несправедливо, что когда один радуется, то другой страдает». А он: «Так уж этот мир устроен, в равновесии: в нем и радости и горя поровну, пятьдесят на пятьдесят. А ты уж решай, кто из них добра или горя достоин. Все, прощай».
– И что же дальше? – интересуется Огородов, с любопытством разглядывая лицо Гроссмана.
– Еще не придумал! – хохочет довольный своим рассказом Гроссман. – То ли парня до самоубийства довести, а девку счастливой сделать, то ли наоборот. Я же теперь Господь Бог, ни много, ни мало. Ха, ха, ха.
– Дурак ты, Гроссман, честное слово, дура-а-ак, – тянет обиженно Огородов, сощуря правый глаз, – нельзя так шутить. Бог накажет.
– Каждый русский себя богом считает, ни много, ни мало. Отсюда и все наши проблемы. Так что давайте о духовности сегодня больше не говорить. Пойдем дальше по городу гулять.
– Что, в бар к порноактерам? – шутит Скороходов, но его иронии никто не замечает.
Зовут официанта, рассчитываются. Скороходов просит заплатить за него и дочь; у него с собой нет наличных: он оставил их в камере хранения на вокзале. Вываливаются всей компанией на улицу. Серый день, нарядные пряничные домики. Рождественский базар на площади. Запах корицы и гвоздики в воздухе. Неспешная торговля, неспешные люди, русская и эстонская речь. Время тянется неторопливо, словно спасение приходит к грешнику, словно правда торжествует в душах людей. Компания случайно попадает на старую улочку, всю полную мастерских стеклодувов и кукольников, художников и скульпторов.
Во всем царит порядок и искренность, с которой люди занимаются здесь любимым делом: не за деньги, а просто потому, что им нравится этим заниматься.
– Какая пропасть отделяет их от нас, – замечает Гроссман Огородовой, – у них все за интерес, а у нас за деньги. Почему?
– Не знаю, – поджимает губы Маргарита, стараясь придумать что-нибудь умное, – может, потому, что они по-другому к себе относятся. Они себя любят и ценят, а мы нет.
– Это верно. Особенно когда об этом говоришь ты. Как ты вообще сумела защитить кандидатскую в таком гадюшнике, как наш станкостроительный?
– А я не там защищала, а на кафедре станкостроения при Академии коммунального хозяйства. Тема нумерологии в нашем институте не прошла. Гладычев когда умер, на кафедре теории его ученики и аспиранты стали под запретом: всех выгнали. Ты, Иван, и так знаешь. Сам ее заканчивал.
– Да, великое дело – ненависть. Она, а не любовь, движет нашей наукой.
– Оскар Рашидович, мой оппонент на защите, говорил: «Дождись того момента, когда по реке поплывут мимо тебя тела твоих врагов».
– Сильно сказано. Видимо, поэтому нам никогда не жить так, как они.
– А может, и не надо. У нас свой путь, своя история.
Фотографируются, фотографируют город и витрины мастерских. Заходят в каждую из них, что-то покупают, в основном смотрят. На окраине старого города, возле башни Толстой Маргариты, обнаруживают памятник погибшим на пароме «Эстония» в 1994 году. Памятник называется «Прерванная линия».
Всем становится неловко: сегодня вечером им предстоит плыть на таком же пароме по тому же маршруту. Решают вернуться к вокзалу, по дороге заходят в маленькое кафе, где заказывают себе горячее и по порции «Старого Таллина».
Официантка звонка, словно колокольчик, и очень энергична; она заполняет все вокруг своим голосом, по-хорошему будоража настроение гостей. Она, как пятимесячный щенок, просто радуется жизни, готовая любить любого, кто попадает в поле ее зрения.
– У нас самое лучшее кафе в городе, правда, Марио? – как заклинание произносит девушка каждые пять минут, обращаясь к хозяину кафе, итальянцу.
Ликер выпит, все дорожные темы обсуждены. Можно идти дальше.
Расплачиваются и выходят на улицу. Уже темнеет. Через черноту парка и редких прохожих возвращаются на вокзал. Забирают багаж, берут два такси и, разделившись на две группы, едут в порт.
Вежливый водитель, тихая музыка, движение в темноте незнакомого города, который, стремительно оставаясь позади, уже неинтересен. Порт. Дешевая архитектура, точнее полное ее отсутствие. Компания снова в сборе. Поднимаются на второй этаж здания причала. Ими опять энергично руководит Скороходов, суетливо мечущийся среди слов по всем этажам.
Суета оканчивается успехом: им выдают билеты на паром. Попутчики поднимаются на последний – третий этаж и оказываются перед дверьми, ведущими на паром. На входе их встречают белокурые ангелы-стюарды неземной красоты, одетые в красно-золотую одежду греха; он призывно мерцает позади их прямых спин без крыльев золотом и мириадами разноцветных лампочек в зеркалах, которыми облицованы стены холла.
«Какая колоссальная разница между тем, что мы видели в России и здесь. Какое разное начало путешествия, – размышляет Гроссман, неспешно бредя вслед за Скороходовым по бесконечным коридорам парома в поисках их номера. – Наконец-то мы на корабле. Корабль дураков – отличная тема для европейского искусства. Один из них уже утонул, полный пьяных шведов, финнов и эстонцев. Теперь черед нашего. Доплывем ли мы до земли обетованной?»
Находят номер. Заселяются. Компания распадается на женскую и мужскую половины: номера трехместные. Пока женщины устраиваются и приводят себя в порядок, мужчины под предводительством Скороходова идут в дьюти-фри. Покупают выпивку и возвращаются к себе. Выпивают, разговаривают: сугубо мужская компания, женщин нет, можно расслабиться. Снова выпивают.
Скороходов начинает камлать, рассказывая истории из студенческой жизни. Гроссман неожиданно быстро хмелеет и от усталости прикрывает глаза. Журчит скороходовский голос. Темнота. Искры.
«Откуда искры? Сладкое забвенье алкоголя заструилось по крови моей. Господи, как же скучно жить: ведь все повторяется, – ни в чем нет цели. К чему стремиться? К деньгам? А зачем? Где спасение моей душе? Услышь меня, Господи, услышь меня».
«Я слышу тебя, сын мой. Что алчешь, коли не страждешь?»
«Опять ты? Тот же голос, что и вчера?»
«Я всегда один и тот же, разве ты не знаешь?»
«Откуда мне знать, может, ты бес-искуситель».
«Ты отлично знаешь, что нет никаких бесов, а есть только ты и я, твое сознание. Тебе никто не нужен, кроме тебя самого. К черту этот корабль, к черту это путешествие. Займись собой, снова стань Богом».
«А как? Снова попасть в акустический кокон? Не искушай меня, демон, я в отчаянии».
«Отчаяние есть производная от заблуждения».
«И в чем же я заблуждаюсь?»
«В том, что я твой демон-искуситель. Ведь демонология есть наука о Боге с целью доказать его существование от обратного».
«Что же тогда есть теология?»
«Теология есть наука о Боге с целью доказать недоказуемое: классическая теология есть яркий образец банальной тавтологии».
«Это верно. Стремясь найти первопричину, мы, как правило, обнаруживаем результат как следствие первой».
«Вот видишь, сын мой, как ты разумен. Я скажу тебе правду: идея сотворенности мира есть самая неудачная идея, но, к сожалению, единственная по сей день, дающая приемлемое обоснование мирового несовершенства. Иначе как бы ты объяснил свое несовершенство?»
«Ты хочешь сказать, что я недостаточно хорош, чтобы считать себя гением?»
«Гений есть производная от дурака с той лишь разницей, что если первый совсем лишен личной жизни, то второй свою личную жизнь раздувает до размеров общественной. Посмотри на Скороходова, разве это не так?»
«Так-то оно так, не спорю. Но ведь часто самые банальные мысли приходят в самые светлые головы».
«Ты имеешь в виду плешивую голову Скороходова?»
«Нет, свою. Мои заблуждения лежат в основе всех моих философских утверждений. Я лгу все время. Хорошо еще, что я никого этому не учу».
«В лабиринтах духовных сомнений человек может двигаться, только освещая себе путь собственной душой, он находит ее как центр и опору во всех раздумьях. Загляни в себя, что ты там видишь?»
«Слушай, голос, ты же знаешь, что, кроме тьмы и скрежета зубовного, там ничего нет. Мой разум – это побочный эффект жизнедеятельности моего тела, навроде кишечных газов. Со смертью идеи личного Бога отпала необходимость в религии и морали. Я бы с удовольствием убивал людей, если бы не боялся, что меня за это жестоко накажут».
«Ты слишком умный и трусливый для убийства. Тебе сложно определиться в чем-то, потому что ты не знаешь, чего все-таки хочешь. Ты подошел к границе своей исчерпанности».
«В том смысле, что про меня уже нельзя сказать, что он странный мужчина – он мог или пить, или ебаться, другой образ жизни не признавал? К сожалению, эти два занятия мне не доставляют теперь никакого удовольствия. А что взамен – ума не приложу. Ты же знаешь, я пью только лишь для того, чтобы заснуть, ведь в противном случае в голове клубятся какие-то мысли сомнительной ценности. Как сейчас; познал самого себя – и разговорился… Самое большое искушение человека – это его разум. А самое большое искушение человеческого разума – это желание познать самого себя».
«Ты существуешь в стерильном пространстве собственных заблуждений, как и все остальные писатели».
«Да, но они мои. Искреннее заблуждение не есть грех. Мне нравится торговать человеческими надеждами в своих историях, но только при условии, что они мне ничего не стоят. Одна трудность – суметь заставить людей читать мои книги. Вот смотри, у меня есть, например, такая идея: о том, как врач лечит бесплатно детей, стариков и неимущих, а в нерабочее время грабит, чтобы заработать на жизнь. Что скажешь?»
«Да ерунда это, ты не хуже меня знаешь. Сюжет к литературе не имеет никакого отношения, к тому же еще Бакунин сформулировал кредо русских анархистов: „Разбой – одна из почетнейших форм русской народной жизни“. Лучше полезай-ка ты в кокон и начни писать свой роман. Ну же, пошел, пошел трудиться».
«Раз, два, три».
Вокруг сплошная тьма, как в прошлый раз. Но Гроссман теперь уже знает, где он и зачем. Он вылезает из кокона в ту же комнату, что и вчера во сне. Тишина. Слышно только стук сердца в ушах: шумно ухает, как морской прилив. Подходит к столу. Перед ним листок с его почерком. Последнее предложение – «Ведь именно деньги привели его в церковь много лет назад…» – не закончено. Он садится за стол и, вздохнув, дописывает…
 
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал