Честное пионерское

"Игра в классики": 17 цитат Кортасара

26 августа 2014 10:30
Сегодня 100 лет со дня рождения Хулио Кортасара. Редакция ruspioner.ru перечитала роман, считающийся своеобразным эталоном магического реализма, - "Игру в классики" - и выбрала 17 цитат - о чем? О том, что не хочется просто перечислять через запятую.


Жизни, что подобны литературным статьям в газетах и журналах: начало пышное, а конец, тощий хвостик, затерялся где-то на тридцать второй странице, среди объявлений о распродаже и реклам зубной пасты.

 
И так естественно было выйти на улицу, подняться по ступеням моста, войти в его узкий выгнутый над водою пролет и подойти к Маге, а она улыбнется, ничуть не удивясь, потому что, как и я, убеждена, что нечаянная встреча – самое чаянное в жизни и что заранее договариваются о встречах лишь те, кто может писать друг другу письма только на линованной бумаге, а зубную пасту из тюбика выжимает аккуратно, с самого дна.

 
Мы не были влюблены друг в друга, мы просто предавались любви с отстраненной и критической изощренностью и вслед за тем впадали в страшное молчание, и пена от пива отвердевала в стаканах паклей и становилась теплой, пока мы смотрели друг на друга и ощущали: это и есть время.


 
И в разгар этой непрочной душевной радости, этой ложной передышки, я протягивал руку и касался клубка-Парижа, его безграничной материи, спутавшейся в единый моток, магмы его воздуха и того, что рисовалось за окном, его облаков и чердачных окон; и тогда беспорядка как не бывало, мир снова представал окаменевшим и основательным, все прочно сидело в своих гнездах и поворачивалось на плотно пригнанных петлях в этом клубке из улиц, деревьев, имен и столов. Не было беспорядка, который бы вел к избавлению, а были только грязь и нищета, пивные кружки с опивками, чулки в углу, постель, пахнувшая трудами двух тел и волосами, и женщина, гладившая мою ногу тонкой, прозрачной рукой, но ласка, которая могла бы вырвать меня на миг из этого бдения в полной пустоте, запоздала.

 
Думать, будто действие способно наполнить до краев или будто сумма действий может составить жизнь, достойную таковой называться, – не что иное, как мечта моралиста. Лучше вообще отказаться от этого, ибо отказ от действия и есть протест в чистом виде, а не маска протеста. 

 
 – Все поверхностно, детка, все воспринимается на уровне э-пи-дер-ми-са. Интересно: мальчишкой, дома, я все время цапался со старшими – с бабкой, с сестрой, со всем этим генеалогическим старьем, и знаешь из-за чего? Из-за разных глупостей, но в том числе и потому, что для женщин любая смерть в их квартале или, как они говорят, любая кончина всегда гораздо важнее, чем события на фронте, чем землетрясение, чем убийство десяти тысяч человек и тому подобное. Иногда ведешь себя, как кретин, такой кретин, что и вообразить трудно, Бэпс, ты можешь прочесть Платона от корки до корки, сочинения отцов церкви и классиков, всех до единого, знать все, что следует знать сверх всего познаваемого, и тут как раз доходишь до невероятного кретинизма: начинаешь цепляться к своей собственной неграмотной матери и злиться, что бедная женщина слишком переживает смерть какого-то несчастного русского, жившего на соседнем углу, или чьей-то двоюродной племянницы. А ты донимаешь ее разговорами о землетрясении в Баб-эль-Мандебе или о наступлении в районе Вардар-Инга и хочешь, чтобы бедняжка страдала по поводу ликвидации трех родов иранского войска, что ей представляется чистой абстракцией…

 
... а я ничего не могла поделать, даже не кричала, потому что знала: он убьет меня, если закричу, а я не хотела, чтобы меня убивали, что угодно – только не это, умирать – хуже оскорбления нету и нет большей глупости на свете.

 
– Орасио – все равно что мякоть гуайавы, – сказала Мага.
– Что значит – мякоть гуайавы?
– Орасио – все равно что глоток воды в бурю.
– А, – сказал Грегоровиус.
– Ему бы родиться в те времена, о которых любит рассказывать мадам Леони, когда немножко выпьет. В те времена, когда люди не волновались – не дергались, когда трамваи возило не электричество, а лошади, а войны велись на полях сражения. Тогда еще не было таблеток от бессонницы, мадам Леони говорит.

 
Со всеми происходит одно и то же, статуя Януса – ненужная роскошь, в действительности после сорока лет настоящее лицо у нас – на затылке и взгляд в отчаянии устремлен назад.

 
Грустно дожить до такого состояния, когда, опившись до одури кофе и наскучавшись так, что впору удавиться, не остается ничего больше, кроме как открыть книгу на девяносто шестой странице и завести разговор с автором, в то время как рядом со столиками толкуют об Алжире, Аденауэре, о Мижану Бардо, Ги Требере, Сидни Беше, Мишеле Бюторе, Набокове, Цзао Вуки, Луисоне Бобе, а у меня на родине молодые ребята говорят о… о чем же говорят молодые ребята у меня на родине?

 
Грегоровиус вспомнил: где-то у Шестова он прочел об аквариумах с подвижной перегородкой, которую через какое-то время вынимали, а рыба, привыкшая жить в своем отсеке, даже не пыталась заплыть на другой край. Доплывала до определенного места, поворачивалась и уплывала, не зная, что препятствия уже нет, что достаточно просто проплыть еще немного вперед…
– А вдруг и с любовью так, – сказал Грегоровиус. – Как чудесно: восхищаешься рыбками в аквариуме, а они внезапно взмывают в воздух и летят, точно голуби. Дурацкая надежда, конечно. Мы все отступаем из страха ткнуться носом во что-нибудь неприятное. Нос как край света – тема для диссертации. Вы ведь знаете, как учат кошку не гадить в комнате? Тычут носом. А как учат свинью не поедать трюфели? Палкой по носу, ужасно. Я думаю, Паскаль был величайшим знатоком проблем носа, достаточно вспомнить его знаменитое египетское суждение.

 
– По сути, – сказал Грегоровиус, – Париж – это огромная метафора.
Он постучал пальцем по трубке, примял табак. Мага уже закурила вторую сигарету и снова напевала. Она так устала, что даже не разозлилась, когда не поняла фразы. 


– А почему все-таки Париж – огромная метафора?
– Когда я был еще ребенком, – сказал Грегоровиус, – няньки занимались любовью с уланами, расквартированными в районе Востока. И чтобы я не мешал их утехам, меня пускали играть в огромный салон, весь в коврах и гобеленах, которые привели бы в восхищение и Мальте Лауридса Бригге. На одном ковре был изображен план города Офир таким, каким он дошел до Запада в сказках. Стоя на четвереньках, я носом или руками толкал желтый шар по течению реки Шан-Тен, через городские стены, которые охраняли чернокожие воины, вооруженные копьями, и, преодолев множество опасностей, не раз ударившись головою о ножки стола из каобы, который стоял в центре ковра, я добирался до покоев царицы Савской и, точно гусеница, засыпал на изображении столовой. Да, Париж – метафора. А теперь и вы, мне думается, брошены на ковре. Что за рисунок на этом ковре? Ах, украденное детство, а что же еще, что же еще! Я двадцать раз бывал в этой комнате и совершенно не способен вспомнить рисунка на этом ковре…

 
Впервые без тяжелого чувства поддался он грусти. Греясь от вновь закуренной сигареты, под хрипы и сопение, доносившиеся словно из-под земли, он с прискорбием вынужден был признать, что расстояние, отделявшее его от его сообщества желаний, было непреодолимым. А поскольку надежда была всего лишь толстой Пальмирой, то и строить иллюзии не было никаких оснований. Напротив, надо было воспользоваться ночною прохладой, чтобы на свежую голову понять и прочувствовать прямо сейчас, под разверстым, в россыпи звезд, небом, что его поиски наугад окончились провалом, но, возможно, как раз в этом и состояла победа. 

 
Откуда взялась у него эта привычка вечно носить в карманах обрывки ниток, связывать разноцветные кусочки и класть их меж страниц вместо закладок или мастерить из этих кусочков при помощи клея разнообразные фигурки? Наматывая черную нитку на ручку двери, Оливейра спросил себя, а не получает ли он извращенного удовольствия от непрочности этих нитей, и пришел к выводу, что, может быть, как знать. В одном он был уверен: эти обрывки, эти нитки доставляли ему радость, и самым серьезным делом казалось смастерить, к примеру, гигантский додекаэдр, просвечивающий насквозь, заниматься этим сложным делом много часов подряд, а потом поднести к нему спичку и смотреть, как крошечное ниточное пламя мечется туда-сюда, в то время как Хекрептен ло-ма-ет-ру-ки и говорит, что стыдно жечь такую прелесть. Трудно объяснить, но чем более хрупкой и непрочной получалась вещь, тем с большим удовольствием сооружал он ее, а затем разрушал.


Есть неразумные, продолжающие верить, что одним из способов [бегства] может стать пьянка, или травка-наркотик, или гомосексуализм – любая вещь, возможно, великолепная или ничтожная сама по себе, однако глупо восхвалять ее как систему или как ключ к искомому царству. Возможно, есть другой мир, внутри этого, но мы не найдем его, если станем выкраивать его очертания из баснословно беспорядочного нагромождения наших дней и жизней, мы не найдем его ни в атрофированных, ни в гипертрофированных формах нашей жизни.

 
Да, но кто исцелит нас от глухого огня, от огня, что не имеет цвета, что вырывается под вечер на улице Юшетт из съеденных временем подъездов и маленьких прихожих, от огня, что не имеет облика, что лижет камни и подстерегает в дверных проемах, как нам быть, как отмываться от его сладких ожогов, которые не проходят, а живут в нас, сливаясь со временем и воспоминаниями, со всем тем, что прилипает к нам и удерживает нас здесь, что больно и сладостно горит в нас, пока мы не окаменеем. А коли так, не лучше ли вступить в сговор, подобно кошкам и мхам, завязать поспешную дружбу с осипшими привратницами, с бледными страждущими созданиями, что караулят у окна, играя сухой веточкой. И гореть без передышки, чувствуя и вынося ожог, который начинается внутри и растекается постепенно, подобно тому как изнутри созревает плод, и стать пульсом этого костра, пылающего в нескончаемых каменных зарослях, и брести по ночным путям нашей жизни, повинуясь слепому неумолчному току крови.


 
 
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал