Классный журнал

Дмитрий Быков Дмитрий
Быков

Русские зеркала

05 ноября 2021 20:04
Писатель Дмитрий Быков в своей колонке анализирует с точки зрения мистицизма считай что всю русскую прозу — не говоря уж про советскую. Вы скажете, что такое невозможно. А вот если вообразить, что ты не колонку пишешь, а лекцию читаешь, а при этом колонку пишешь, — легко. По крайней мере, внешне выглядит даже как просто нечего делать.




Тема — мистика русской литературы, но есть люди, которые обос-нованно терпеть не могут этого слова. Их можно понять, поскольку мистикой чего только не прикрывают. Везде, где хотят снять ответственность с человека, говорят: мистика. Везде, где не хватает ума объяснить закономерность, выявить связи, вообще подумать три минуты, — она, выручалочка. Что имеется в виду в нашем случае? Как раз явление вполне объяснимое, но на неподготовленного слушателя оно действует оглушительно. Возьмем простейший пример: писатель с техническим образованием, открытый крупным поэтом-народолюбом, редактором главного прогрессивного журнала эпохи. Первая же публикация делает его знаменитым. Отсидел, написал о заключении всемирно известный документальный роман. Ссылку отбывал на территории нынешнего Казахстана. Был близок к демократическому лагерю, с годами жестоко с ним рассорился, став непримиримым критиком либерализма. Болезненно интересовался еврейским вопросом, написал о нем подробную работу. Первый брак сложный, второй — идеальный, жена младше ровно на двадцать лет, помощница и секретарь. Автор многих обширных идеологических романов и повестей, ключевая сцена — полемика Ивана с Алешей. Во второй половине жизни был близок к русским националистам и консерваторам, носил бороду, отличался болезненным самолюбием на грани мании величия, за что был регулярно высмеиваем коллегами, в особенности ведущим сатириком-современником. Чрезвычайно популярен на Западе. О ком я говорю?

 

Половина считает — Достоевский, другая — Солженицын, да это сопоставление и не ново — очень уж разительны сходства. Скажем, насчет Ивана и Алеши заметил Лакшин еще в 1964 году (диалог Ивана Денисовича с сектантом Алешкой — истинный нерв «Одного дня»). И мало ли в русской истории раскаявшихся либералов (как, впрочем, и консерваторов)! Просто здесь очень уж наглядно все сошлось, и это не просто развлечение филолога, это еще помогает правильно воспринимать прозу наших авторов. Ну скажите, кто всерьез вменил бы Достоевскому взгляды Шатова, Кириллова или Ивана Федоровича? А Солженицына с его персонажами отождествляют сплошь и рядом, хотя он многократно от них дистанцировался. Надо разделять. Я уж молчу о том, что ненависть Солженицына к Синявскому тоже не совсем произвольна — они как бы доигрывают старую драму, потому что ведь и Синявский — реинкарнация Чернышевского, которого Достоевский не просто ненавидел, а боялся, видя в нем нечто совершенно иноприродное.
 

Само слово «реинкарнация» тут никак не указывает на мистику, и вообще все даже слишком рационально. Русская история циклична, она повторяется дословно, проходит одни и те же стадии (сегодня, кажется, это уже всем очевидно), и немудрено, что возникают в ней одни и те же типологические фигуры. В эпохи заморозков это единственный крупный литератор, осуществляющий связь между властью и культурой, транслирующий запросы туда-обратно и неизбежно гибнущий, если не хватает ума вовремя соскочить: архетип Пушкина, ниша, из которой успешно убежал Пастернак. В эпохи оттепелей это целый куст талантов, расцветающий в условиях относительного компромисса между народом и государством. На излете оттепели обязательно есть человек, который «заигрался чересчур далеко» (формула самого Синявского), то есть не захотел адаптироваться к условиям нового заморозка; этого человека, ведущего критика либерального журнала, обладателя жены — красавицы и умницы, — показательно сажают, чтоб другим неповадно было. Любопытно, что тот и другой носят очки, вызывают совершенно неприличную ненависть оппонентов и много занимаются проблемами эстетики; один пишет «Очерки гоголевского периода русской литературы», другой — толстый том «В тени Гоголя», и оба сочиняют романы необычной формы, с вкраплениями многих других жанров, в первую очередь драматургического (ср. «Спокойной ночи» и «Повести в повести»).

 

Разумеется, есть люди, которым при всем желании не найти аналога, ибо такая ниша в предыдущем круге русской истории просто не пре-дусмотрена. Нет параллелей к Цветаевой, Ахматовой, трудно различить в XIX веке прообраз Саши Черного (хотя в наше время есть во всем на него похожий Игорь Иртеньев), непросто обстоит дело с драматургией, поскольку ее расцвет в пятидесятые-шестидесятые годы прошлого века не имеет аналога в позапрошлом, где всех оттеснила мощная фигура Островского, а остальные писали пьесы-однодневки (специалисты наверняка возразят, такова их участь — возражать любым обобщениям). Сходства между Грибоедовым и Эрдманом очевидны, но различия не менее убедительны (что делать, сочетание дипломатической карьеры с литературной и музыкальной в советской России маловероятно, умным и желчным драматургам приходилось идти в сценаристы, а жажду риска утолять на ипподроме и в сочинении подпольных басен). Время накладывает отпечаток, но главные драмы русской истории неизменны — а потому неотличимы их фигуранты. Написано: входит тиран, — значит, входит тиран. Написано: входит гений, — из-за кулис выталкивают гения. 

 

Наиболее занятен тут, пожалуй, кейс Некрасова — потому что он был главным в России певцом биполярного расстройства, и диалог Поэта с Гражданином, конечно, диалог внутренний; наивно было бы думать, что поэт Некрасов позволил бы какому-нибудь Гражданину разговаривать с собой в подобном тоне, да и предлогов упрекать его у Гражданина явно недостаточно: кто-кто, а редактор «Современника» вносит некоторый вклад в борьбу за дело народное. Мы отлично знаем о припадках меланхолии у Некрасова, когда он по три дня лежит безмолвно, отвернувшись к диванной спинке, — но знаем и о припадках бешеной активности, и о способности читать и править в месяц до 400 листов корректуры! Поэт и Гражданин — два лика его биполярного расстройства, для которого в ХIX веке не было ни названия, ни лечения. Рискну сказать, что Россия с ее чередованием оттепелей и заморозков вообще больна биполяркой, и если сегодня ее население парализовано страхом и выученной беспомощностью, то в девяностые, например, оно было гиперактивно; осталось найти какой-нибудь политический аналог терапии (не только медикаментозной, а и социальной), какая сегодня применяется при так называемом аффективном расстройстве, сокращенно БАР. Не зря Блок о Некрасове писал: «Он был страстный человек и БАРИН», капслок мой.

 

Эта некрасовская биполярка диктовалась, надо полагать, тяжелыми внутренними противоречиями между патриотизмом и гражданственностью. В XIX веке еще можно было страстно любить Родину и все про нее понимать, — но в двадцатом ноги у человека, стоящего на этих двух берегах, разъезжаются все дальше. Некрасов был последним, у кого «и отвращение от жизни, и к ней безумная любовь, и страсть, и ненависть к Отчизне» (Блок в самой некрасовской из своих поэм) не просто гармонически уживались, но давали выдающийся художественный результат; уже у Блока образ России-матери и России-жены начал двоиться, входя в острый конфликт, отравивший и его семейную жизнь. (Об этом проницательно написал Кушнер: «Отдельно взятая, страна едва жива. Жене и матери в одной квартире плохо. Блок умер, выжили ужасные слова — свекровь, свояченица, кровь, сноха, эпоха».) Некрасов был последним, кто этот конфликт сдерживал внутри — пусть ценой регулярных депрессий и бесконечного самоистязания, как в «Рыцаре на час». Дальше гражданственное и патриотическое перестали совмещаться — и в следующей инкарнации Некрасов парадоксальным образом раздвоился на двух главных поэтов двадцатых годов.

 

Он поделился ровно пополам: сельская тема, женитьба на иностранке (Некрасов вторым гражданским браком был женат на француженке Селине Лафран, едва знавшей по-русски), страсть к вину («Не водись-ка на свете вина, тошен был бы мне свет»), тема любви-ненависти, иногда откровенная мизогиния — достались Есенину. Урбанистическая лирика, картежный талант, вообще игромания, ménage a trios, не мешавшей дружбе с мужем, и почти рабская зависимость от умной, не слишком добродетельной и знойно-красивой жены, хозяйки известного салона, — ушли к Маяковскому. Любопытно, что душа в своих скитаниях между воплощениями как бы набралась решимости — и оба покончили с собой, осуществив многократно высказанное намерение Некрасова. Взаимоотношения их были, что вообще характерно для двойников, такими же биполярными: то страстное взаимное тяготение, как бы жажда дополниться, — то такое же отталкивание со всякими эпатажными штучками вроде есенинского «Эй, сыпь, эй, жарь, Маяковский бездарь!» — и ответного «Коровою в перчатках лаечных… балалаечник…». Любопытно, что Маяковский, в своих поэтических некрологах не особенно щепетильный и проводивший Блока и Хлебникова без особенного надрыва, памяти Есенина посвятил не только замечательные стихи, но и целую статью, замаскированную под учебник поэтического мастерства. Ясно же, что «Как делать стихи» — не отчет о собственном поэтическом опыте, а посмертное выяснение отношений с Есениным, притом весьма теплое, непривычно интимное. Есть мемуар — не вспомню точно чей: на одном из поэтических вечеров в Политехническом 1923 года Есенин подходит к мемуаристу и с горечью говорит: вот, скоро помру под забором, а на заборе будет вот их афиша! — кивок в сторону Маяка и ЛЕФовцев. В следующем перерыве подходит Маяк и говорит: вот, буду умирать под забором, а на заборе будет афиша романсового концерта на стихи Есенина! Оба мучительно комплексовали друг перед другом, временами друг другу подражали, но так за всю жизнь и не поговорили по-человечески — так, как мечталось наивной Цветаевой в стихотворении «Советским вельможей…» (признаться, так себе стихотворение).
 

Маяковский написал своего «Поэта и гражданина», только гражданин у него превратился в фининспектора — советское воплощение больной совести. Тема таинственного двойника, приходящего тревожить сны автора, наиболее полно воплотилась у Есенина в «Черном человеке», написанном в 1923 году, но оконченном и прочитанном в дружеском кругу только два года спустя (когда талант его был уже далеко не тот). В «Черном человеке» к лирическому герою приходит не столько искуситель, сколько страшный вариант судьбы, которого он для себя не желал, которого опасался, — и говорит с ним, кстати, языком Маяковского!

 

Ах, положим, ошибся!

Ведь нынче луна.

Что же нужно еще

Напоенному дремой мирику?

Может, с толстыми ляжками

Тайно придет «она»,

И ты будешь читать

Свою дохлую томную лирику?

 

Сравним:

Прости меня, Лиленька, миленькая,

За бедность словесного мирика.

Книга должна называться «Лиленька»,

А называется «Лирика».

 

Если Есенин и не знал этого инскрипта, то гениально его угадал. А обвинительные интонации, с которыми Черный человек рассказывает «о жизни скандального поэта», слышны и в статье «Как делать стихи», где Маяковский после гибели Есенина неодобрительно рассказывает о его пьяных скандалах. Вообще, «Черный человек» — поэма о сознании роковой раздвоенности, о невозможности дополниться до целого; любопытно, что «Нате» и «Исповедь хулигана» крайне близко интонационно и даже ритмически. И зависимость от Некрасова, предыдущей инкарнации, оба автора ощущали болезненно: нельзя не увидеть у Есенина некрасовских реминисценций — ср. хотя бы «Снова пьют здесь, смеются и плачут» и «В столице шум, гремят витии». Нельзя не заметить и у Маяковского прямых заимствований некрасовских приемов. Когда Осип Брик процитировал ему «Современников», Маяковский поразился: «Неужели это не я написал?!»

 

Но самое интересное, что этот мистический поединок двух ипостасей одного поэта не закончился в двадцатые. Ножи продолжают доигрывать свою драму, как в рассказе Борхеса «Встреча». В семидесятые — которые сейчас, кажется, только ленивый не признает советским вариантом серебряного века, болезненным расцветом искусств при нарастающем маразме власти, — это раздвоение снова воплотилось с поразительной буквальностью: Высоцкий не просто так сыграл Хлопушу (а Мейерхольд семидесятых, Юрий Петрович, не просто так его поставил). Что до поразительных сходств риторической поэзии Бродского с текстами Маяковского, об этом подробнее и откровеннее других написал Юрий Карабчиевский. В «Воскресении Маяковского» сказано пристрастно, но верно: «Стихи Бродского, еще более, чем стихи Маяковского, лишены образного последействия, и если у Маяковского это хоть и важный, но все же побочный результат конструктивности, то у Бродского — последовательный принцип. Силу Бродского постоянно ощущаешь при чтении, однако читательская наша душа, жаждущая сотворчества и очищения, стремится остаться один на один не с продиктованным, а со свободным словом, с тем образом, который это слово вызвало. И мы вновь и вновь перечитываем стих, пытаясь вызвать этот образ к жизни, и кажется, каждый раз вызываем, и все-таки каждый раз остаемся ни с чем. Нас обманывает исходно заданный уровень, который есть уровень разговора — но не уровень чувства и ощущения.
 

Есть нечто унизительное в этом чтении. Состояние — как после раута в высшем свете. То же стыдливо-лестное чувство приобщенности неизвестно к чему, то же нервное и физическое утомление, та же эмоциональная пустота. Трудно поверить, что после того, как так много, умно и красиво сказано, — так и не сказано ничего».

 

Этот упрек в бессодержательности высказывался и применительно к Маяковскому: Пастернаком, например. Факт речи важнее смысла речи, риторика сильнее мысли, и потому стихи Маяковского и Бродского так легко разлетаются на газетные заголовки, интеллигентские пароли, афористичные цитаты. Можно бы упомянуть еще и Слуцкого, в чьей стилистике и риторике можно изложить хоть прогноз погоды — и получится убедительно, увлекательно! Травма таким образом напоминает о себе, присутствует, заборматывается — но не выговаривается, каковой прием прямо акцентирован у Бродского в стихо-творении «Ария».

 

Случай Высоцкого противоположен: хотя душа в своих скитаниях опять кое-чему научилась и освоила, в частности, некоторые риторические навыки, Высоцкий не только не прячет травму, а только ее и демонстрирует. Он только назвать ее не может, поэтому воет и рычит по любому поводу и делает это великолепно — всем строем своей поэзии сигнализируя об отчаянном неблагополучии. Высоцкому достались есенинские блатные мотивы, истерия, любовь к знаменитой иностранке и комплексы по поводу ее заграничной славы; Бродскому — патологическая нервозность Маяковского, раннее тюремное заключение, широкое признание во второй половине жизни (Маяковский стал государственным поэтом СССР, Бродский — национальным поэтом США, что не спасало от ревности коллег), ну и роман возлюбленной с другом тут, хоть и в сильно изменившемся виде, никуда не денешься. «Мексиканский дивертисмент» Бродского напоминает мексиканский цикл Маяковского, в американских посланиях к друзьям отзывается «Бруклинский мост», и обоим присуща любовь-ревность к Некрасову, который, как и Бродский, прожил 56 лет. Если вспомнить одно из самых ярких и притом малоизвестных любовных стихотворений Бродского — «Подражая Некрасову, или Любовная песнь Иванова», — нельзя не увидеть там главной некрасовской эмоции: любви-ненависти, любви-брезгливости, с полным сознанием зависимости — и страшной подспудной злобой на эту зависимость.

 

Что до Высоцкого — он тоже все понимал, почему и написал незадолго до смерти стихотворение «Мой черный человек в костюме сером». Наивно думать, что этот черный человек — только бюрократ или цензор. «Мои друзья, известные поэты» тоже упоминаются у него в не слишком дружественном контексте. Черный человек — это двойник, проживший более успешную, более востребованную жизнь, наполненную сознанием своей уместности; и когда Высоцкий повторяет: «Мой путь один, всего один, ребята», — он убеждает прежде всего себя. Двойственность его положения — всенародная слава при полузапрете, близость к власти при оппозиционности, особое положение при мучительном стыде — была очевидна и тем, кто искренне его любил; отношение же Бродского к нему тоже было весьма двойственным — чего стоит оскорбительно-скептический отзыв о спектакле «Гамлет», с которого Бродский по-снобски сбежал, увидев в этом «Гамлете» диссидентскую браваду и ничего, кажется, толком не поняв. Как Маяковский работал с Мейерхольдом (о чем Есенин всегда мечтал, но ограничился передачей ему своей второй жены и детей), — так и Бродский в конце концов написал для Любимова несколько хоров к «Медее» (чрезвычайно вольный перевод из Еврипида). И самое показательное здесь — те слова, которыми Бродский проводил Высоцкого, опять умершего раньше: «Дело в том, что он пользовался совершенно феноменальными составными рифмами, а гитара помогала ему скрадывать тот невероятный труд, который он затрачивал именно на лингвистическую сторону своих песен. В принципе, они поражают людей не столько благодаря содержанию и музыке, а благодаря бессознательному усвоению этой языковой фактуры. И в этом смысле потеря Высоцкого — потеря для русского языка совершенно невосполнимая». Это же — «У народа, у языкотворца умер звонкий забулдыга-подмастерье»! И оба говорят по касательной, не о главном: не в языкотворчестве и тем более не в составных рифмах была главная заслуга их двойников, но поэт, как было сказано уже многими, хвалит другого поэта, как красавица — соперницу: не за то.

 

И таких удивительных пар и даже троек в русской литературе можно найти множество: поместите рядом известный портрет Жуковского (к которому Пушкин написал стихи), любой портрет молодого кудрявого Блока и фронтовую фотографию Окуджавы. Вспомните слова Самойлова о том, что Окуджава — не романтик, а сентименталист, и спойте на мотив «Простите пехоте» «Эолову арфу» Жуковского. Вспомните, что главная поэма Жуковского называется «Двенадцать спящих дев», а главная поэма Блока… Между Окуджавой и Блоком вообще столько тематических и формальных свойств, что я в свое время посвятил этим параллелям в жизнеописании Окуджавы целую главу — тогда вчитался в нее, кажется, один Владимир Новиков, а остальные кинулись хохотать, делая вид, что я сопоставляю масштабы. Речь же идет, напомню, о типологии, — но сама компаративистика, кажется, считается в России лженаукой вроде генетики, хотя этим ключом можно открыть многие двери. Я и сам иногда поражаюсь этой буквальности русских сходств — начал же Юрий Трифонов свое «Нетерпение» ядовитым и сверхточным пассажем про семидесятые, не уточняя даже, какой век имеется в виду. Но когда читаешь стихи Бориса Савинкова и некоторые страницы его модернистской прозы, а потом вспоминаешь про другого харьковчанина — Эдуарда Савенко… и еще о том, что одного знали под псевдонимом Ропшин, а другого как Лимонова… и еще о том, что женщины вокруг Савинкова гибли, идя в террор, и это вызывало у него сложный комплекс эротических ощущений, как в «Коне бледном», а женщины Лимонова гибли, идя за ним — кто в литературу, кто в политику… и сам он понимал, что не создан для долгого брака, потому что отбрасывает всех — друзей, единомышленников, возлюбленных… нет, тут не случайность. Тут именно то, о чем я обещал — и не забыл! — сказать в начале: наглядность. Русская литература и политика обладают — особенно в наше время — наглядностью совершенно патологической, словно Господь так и стремится ткнуть Россию носом в эти ужасные повторения, хоть как-нибудь их уже прекратить, прорваться в небывалое… Нет, не видят. Не хотят. Им тычешь в нос министра-администратора С. и сталинского прокуратора В., их гипертрофированную лояльность, искупающую неортодоксальное прошлое, их риторические приемы, их принадлежность (наполовину) к угнетаемым Россией когда-то народам, их почетные отставки — нет, ну как же? С. ведь пишет стихи и прозу, а В. никогда… Есть люди, панически боящиеся любых закономерностей, они старательно прячутся за то, что Маршак называл «тяжелым, неудобопонятным буквализмом». «Мир снова томит меня своей пестрой пустотою» — как сказал двойник Тургенева, начавший, как он, со стихов и проведший большую часть жизни за границей, виртуозный стилист, хотя прежде всего моралист.

 

Что касается меня, тут тоже все понятно. Дмитрий, родившийся почти ровно через сто лет после другого Дмитрия. Тот тоже считал себя прежде всего поэтом, хотя современники предпочитали запихивать его в нишу лектора. Писал исторические трилогии, очень точно все понимал про текущий момент, оставил лучшие исследования по русской литературе «Вечные спутники» и несколько выдающихся публицистических выступлений, а в конце жизни совершил faux pas, взяв у Муссолини грант на биографию Данте. Все в нем, включая любовь к жене, мне сильно нравится, а вот этой ошибки, клянусь вам, товарищи, я не повторю. Да и не даст мне никто этого гранта, успокойтесь. А вот насчет смерти в изгнании я подумаю — точней, подумает тот верховный Автор, который вообще все в данной стране решает за нас.  


Колонка Дмитрия Быкова опубликована  в журнале "Русский пионер" №105Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
 

Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (3)

  • Владимир Цивин
    6.11.2021 12:19 Владимир Цивин
    Участи играючи учась

    Но продуман распорядок действий,
    И неотвратим конец пути.
    Я один, все тонет в фарисействе.
    Жизнь прожить — не поле перейти.
    Б.Л. Пастернак

    Не станет пусть безликим, Поэта гордый труд,
    лишь коль его великим, потомки назовут,-
    да ими ль памятник он в вечности воздвиг,
    из чувств, сомнений, совести и нервов,-
    и есть ли разве правда в количестве книг,
    коль суть же лишь в количестве шедевров?

    Пусть звучны все созвучия одинаково,
    но Поэт в них найдет откровения,-
    раз в мире этом же созвучие всякое,
    из какого-нибудь стихотворения,-
    ведь если телу есть пути, возможно, и полезнее,
    то душам к вечности ползти, по лезвию Поэзии.

    Творениями с миром мерясь, коль дух обязан постигать,
    стихов пленительную прелесть, и их таинственную власть,-
    пусть же точно с капель сильный ливень, и с рассвета роса,
    начинается с обычных линий, зрелой лиры краса,-
    да не зря просвечиваются, словно сквозь мысли мир,
    чрез нее очами вечности, лики великих лир.

    Что чем ярче луч, тем тень темней,
    пусть умней чем ум, тем глупь глупей,-
    но раз словно игрой кровей, что тел истинней и живей,
    коснуться таинства вещей, стихов есть целью из целей,-
    Поэзия же лишь скольжение, к изгибам смысловой глубины,
    сквозь самозабвенное парение, по извивам звуковой волны.

    Там где бетоном да сталью, даль лишь обрамлена,-
    и где деревья бросают, на асфальт семена,
    пускай корысти и страсти, в жертву жизнь отдана,-
    да коль и сквозь мысли угодливой всходы,
    ее не колеблют ни боги, ни годы,-
    Поэзия зов к единенью природы.

    Светло ломающая вещность косных фраз,
    заставляя слово осознать само себя,-
    Поэзия взрыхляет раз слежалый пласт,
    ожила чтоб смыслами извечными земля,-
    витиеватой пусть строкою, но скользя по мелким местам,
    стих ведь ровно столько и стоит, сколько глубины там.

    Коль уж себя паря в беспечности, найдем нетленными снова,
    лишь в мимолетности и вечности, монументального слова,-
    как ни различны обузы, в мире нередко кургузом,
    все объяснимы конфузы, разлукою с музыкой Музы,-
    не зря же только чист что мотылек, сквозь ритма числа,
    вдруг стих порой слетит на огонек, прозреньем смысла.

    Раскинув свой магический шатер,
    среди эпох еще невластных числам,-
    пускай Поэт трагический актер,
    играющий созвучьем слов и смыслов,-
    да вдруг не зря плодом невзгод, лишеньями гонений,
    Поэзия в сердцах взойдет, не вставших на колени.

    К ней нелегка дорога, но вечна лишь она,
    поэтов разных много, Поэзия всего одна,-
    балагуря с бурей и борясь, раз дается лишь детству,
    участи играючи учась, вдруг Поэзии действо,-
    всем воздав именам, почитая практику и учтя теорию,
    научиться бы нам, отличать Поэзию от ее истории.
    •  
      Nicks Red
      6.11.2021 22:45 Nicks Red
      Ай да Пушкин
      Ай да сукин сын
      Ну а я кто -
      Сушкин,
      Вот, блин
      Иду в пальто
      Стою в пальто
      Сплю в пальто
      Всё не то
      Без цилиндра
      Дуэльных пистолетов
      Прямой, пронзающей лабиринты
      И чести невольных запретов
      ©
  • Сергей Макаров
    6.11.2021 21:27 Сергей Макаров
    "Пушкин сидит у себя и думает:
    - Я гений, и ладно. Гоголь тоже гений. Но ведь и Толстой гений, и Достоевский, царствие ему небесное, гений.
    Когда же это кончится?
    Тут все и кончилось."

    P.S.

    "Послушайте, друзья! Нельзя же в самом деле передо мной так преклоняться. Я такой же, как и вы все, только лучше."

    "Я вот, например, не тычу всем в глаза , что обладаю, мол, колоссальным умом.
    У меня есть все данные считать себя великим человеком.
    Да, впрочем, я себя таким и считаю."

    Даниил Иванович Хармс
105 «Русский пионер» №105
(Ноябрь ‘2021 — Ноябрь 2021)
Тема: мистика
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям