Классный журнал

02 мая 2021 16:30
Будет много гумуса, стихов и льда. Это шеф-редактор «РП» Игорь Мартынов отправляется в тот Воронеж, где с 1935 года провел три года в ссылке Осип Мандельштам и написал «Воронежские тетради». Тогда столкнулись две нормы: норма сталинских репрессий и творческая норма поэта. Ну и чья взяла?



А вот и земля. Черная земля. И тем чернее, что после сотен верст и дней непререкаемой, неплодотворной белизны.

 

В этом марте снежный саван и есть саван, без метафорических поблажек.

 

Негры на плантациях зимы, не справились мы с хлопком снегопада. Завалило, занесло.
 

В этом марте и речи нет об оттепели. Но чернозем пробился, проступил — за той развилкой, где правая ходуля трассы уводит на Мценск, а на Воронеж надо взять левее. Богатый гумусом, с высоким содержанием бактерий и органики, напоминающий, хотя бы косвенно, что жизнь еще маленько теплится и, возможно, грачи прилетят и затеется какая-никакая пахота. Я вышел к нему из машины, практически поклонился в пояс, разминая затекшую сидячим образом поясницу: «Ну, здравствуй, чернозем, будь мужествен, глазаст… Черноречивое молчание в работе». Поздоровался я с черноземом Мандельштамом.

Чернозем еще чернее почернел, с небеспочвенным укором: а что ж ты раньше-то глаз не казал, не навестил опального и ссыльного поэта? Все по Флоренциям, по тем «всечеловеческим холмам, яснеющим в Тоскане»? О, как особенно они яснели на перевале, у акведука, по пути из Флоренции в Равенну, туда, где в тесном мавзолее укрыт от флорентийцев прах того, с кем велись божественные разговоры. А потому не ехал я в Воронеж, Осип Эмильевич, что от своей свободы передвижения испытывал неловкость на фоне Вашей подневольности, тяготился неограниченностью дней своих противу Ваших дней сочтенных — три года воронежской ссылки, чтоб потом 1938-й, зэковская могила, общак.

 

Но теперь у нас так сгустился амбьянс, что, кажется, мы с Вами поравнялись. И я не только про карантин, про закрытые в края Алигьери железные занавесы, не только про камеры с распознаванием лиц во всяком турникете… Я про то, что на плечи кидается век-волкодав, и, твитнув «мы живем под собою не чуя страны», можно нарваться пусть пока еще не на этап, но на штраф в необъятном размере и на «славных ребят из железных ворот ГПУ», которые славнеют день ото дня.

 

Путь к молодым холмам Воронежа пролег через Тоскану, в обратном направлении: с вечностью мы уже пообщались. Пришла пора познать шум времени.

 

…Время зашумело с первой же воронежской ночи. Квартира в пятиэтажке на Плеханова была снята из-за стратегической близости к Мещанской управе, где завтра откроется выставка «Пусти меня, отдай меня, Воронеж», при скоплении почтенных мандельштамоведов и гимназисток румяных. Я формулировал свою признательную речь, но не тут-то было.

 

«Пи-да-рас!» — разнесся по подъезду боевой клич с первого этажа, адресованный куда-то наверх, то ли на пятый, то ли и того выше. Клич повторялся многократно, пополняясь лексикой из того же раздела родной речи. Потом что-то металлическое зазвенело, зазвякало и, подобно айронмену, двинулось по лестнице на подъем. Когда оно поравнялось с квартирой, я глянул в глазок. Мужик, обвешанный ножами и с точильным кругом на поясе, как мастер острых дел, мерно поднимался вверх, к адресату своих инвектив. Через некоторое время, но теперь уже сверху вниз, тем же голосом раздалось: «Пи-да-рас!» — и так далее, в том же ключе. Потом точильщик спустился вниз и снова обратился в сторону крыши и неба. Не подлежало сомнению, что это театр одного актера. Но на каком-то очередном витке, когда ноженосец был на пятом, в цикл вклинился истерический женский глас:

— Опять ты! Шизофреник х…ров, задолбал уже своим раздвоением, вали в психушку!

 

— Ты моя психушка! Моя психеюшка! Маняша!

 

— Я те дам Маняшу! — возник новый мужской голос и тут же перешел от слов к делу. Как будто бы бряцая щедрым монисто, что-то скатилось по лестнице и затихло, но ненадолго.

 

Я надвинул наушники, и фортепьянная пьеса Роберта Шумана оградила от шума времени.

 

…За стеной обиженный хозяин

Ходит-бродит в русских сапогах.

И богато искривилась половица —

Этой палубы гробовая доска.

У чужих людей мне плохо спится

И своя-то жизнь мне не близка.

 

…Утром, перешагнув подтеки крови у входа в подъезд, убеждаешься, что Воронеж — нож. В Воронеже нож — проспект Революции, воткнутый в город по самую рукоять. И некуда, и незачем скрываться, все прилегающие выведут на проспект Революции, как на чистосердечное признание.

 

О.М. не прячется. Он завсегдатай этого мира. Каждый шаг его виден не только тем, кому положено. Прям, осанист, запрокинув голову, О.М. шагает по проспекту — воронежские подростки видят в нем генерала, вытягиваются во фрунт.

 

О.М. беседует с актерами в Большом Советском театре, где он консультант. Из крайней ложи бенуара наблюдает репетицию.

 

Потом — в редакцию «Коммуны», это в паре кварталов (проспект Революции, 39), сдает рецензию на «Дагестанскую антологию».

 

О.М. встречает свою воронежскую музу Наталью Штемпель, выходящую после занятий из Воронежского авиационного техникума (проспект Революции, 8). Они идут на «Огни большого города», в кинотеатр «Пролетарий» (проспект Революции, 56). Сочиняется, после сеанса:

 

Чарли Чаплин

вышел из кино.

Две подметки,

заячья губа,

Две гляделки,

полные чернил…

Поздно вечером О.М. возвращается в свою «яму» — дом в глубокой лощине, где чета Мандельштамов снимает полуподвал.

 

Это какая улица?

Улица Мандельштама.

Что за фамилия чертова —

Как ее ни вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного,

Нрава он был не лилейного,

И потому эта улица,

Или, верней, эта яма

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама…

 

Оттуда, с бугра, хорошо обозрима Чернавская дамба и пус-тынное Левобережье: «величие равнин», «одышливый простор» увидены именно с той точки.

 

О.М. не прячется от мира — и мир ему ответно открыт. Но у стукачей своя стукачиная норма. Стукачи являются внезапно на дом, присаживаются к столу, перебирают бумаги: «Сколько здесь куплетов? Ничего не разберешь — что за почерк! Вот у нее (показывая на жену, Надежду Яковлевну) хороший».

 

«Почему приходите в рабочие часы?» — строго спрашивает их О.М., раз уж стукачи выдают себя за рабочих, фрезеровщиков, слесарей. О.М. звонит в ГПУ, требуя приема у начальника. «Он этого добился вопреки всем обычаям, — вспоминает Надежда Мандельштам. — Общение со всяким начальством ведется у нас такими заявлениями, которые опускаются в ящик. Я узнала об этой затее, когда прием уже был назначен, и пошла в “большой дом” вместе с О.М. Воронежский начальник принял нас в огромном кабинете. Он спросил у О.М., какое у него дело, и поглядывал на нас с явным любопытством — не потому ли он нарушил обычай и принял нас, что ему захотелось посмот-реть, какая птица сидит у него в клетке? О.М. предложил начальнику отправлять ему все новые стихи по почте. “Чтобы вам не приходилось ради этого отрывать от дела своих работников”, — пояснил он. Начальник становился все добродушнее. Он заверил О.М., что его учреждение никакими стихами не интересуется — только контрреволюцией! “Зачем нам ваши стихи — пишите, что хотите!” Расстались мы с начальником вполне дружелюбно. Я спросила у О.М.: “Зачем тебе понадобилась эта петрушка?” Он ответил: “Пусть знает”, а я с обычной женской логикой завопила, что “они и так все знают”… Однако настроения О.М. мне испортить не удалось, и несколько дней он ходил веселый, вспоминая детали разговора. Кое-чего он все же добился: стукачей словно смыло, и ни один из них больше не появлялся до самого конца воронежской жизни».

 

Ссыльный и опальный переходит в наступление. Как-то раз во время прогулки с Натальей Штемпель кинулся к уличному телефонному автомату. Набрал номер, с ходу стал читать только что сочиненные стихи.

 

— Не перебивайте! Слушайте и записывайте! Вы мой следователь, вот и следите, не уклоняйтесь. У меня ни карандаша, ни блокнота сейчас нет под рукой. Так что пишите, пишите.

 

И записывал следователь ГПУ:

 

Лишив меня морей, разбега и разлета

И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета

Губ шевелящихся отнять вы не могли.

 

И кто тут у кого на привязи, на побегушках? Все адреса и шаги О.М. в Воронеже мемориальны. Горожане укажут, как пройти к памятнику Мандельштаму или к драмтеатру имени Кольцова, где он служил. И домик в «яме» до сих пор сохранен, несмотря на тотальные застройки вокруг. А где хоть какая-то закорючка памяти следователя Дукельского, который ценен, собственно, только тем, что записывал стихи под диктовку О.М.? Ан нет, чернозем подсказывает: еще и для гумуса сойдет…

«Воронежские тетради», начавшись с одного рукописного варианта, чудом уцелевшего, выросли до миллионных тиражей и переводов на всяк сущий язык. Проросли из прошлого века в текущий и далее растут, на полном боевом соку. Зрачок, когда-то впитавший одышливый простор, и голос, в котором зазвучала земля, «последнее оружье, сухая влажность черноземных га» — вжатые, врожденные в «Воронежские тетради» — теперь разжимаются, превращаясь снова в простор и пахоту, воздух и свет.

 

Проступает свежий чернозем на полях «Воронежских тетрадей».

 

Конечно, это не литература, не стихи — в том смысле, что это не слово, а дело, акт. Это строчки, с которыми можно выживать уже не в одиночку, но смело выходить со страницы наружу, в города и веси — тот же пеший анапест, упругие стопы «Стихов о неизвестном солдате», выведет и уведет из оцепенения, хотя и не спасет от падения в последнюю яму, в тот крайний общак. «Страх берет меня за руку и ведет. Я люблю, я уважаю страх. Чуть было не сказал: с ним мне не страшно» (О.М.).

 

Но пока до последней черты осталось сколько-то невольных ссыльных дней, как их провести — Воронеж учит, «офицерам последнейшей выточки, с папироской смертельной в зубах» — сюда. Здесь у мира та же сырая, драная структура, там и сям отточия, как будто заштопано наскоро, на руках. Но и такой, какой есть, мир не согласен с молчанием о себе, он чает самоопознания, он требует честных и качественных свидетельств о своих бытиях, надеется подняться из времени в историю. Время обез-личивает и умалчивает. История восстанавливает лицо и голос по тем отпечаткам, которые оставлены пускай и всего в одном экземпляре. «Воронежские тетради» предназначены, конечно, не для читателей, не для людей. Для более серьезных величин: для чернозема, для растений, для камней. Сцеп-ление, работа букв и звуков в «тетрадях» — как в плодородном гумусе. Когда-нибудь планете придется остаться без человеков, которые сами к этому упорно ведут, — планета запасается впрок лучшим из сказанного о ней. И позывным одного из тех будущих утр, в обезлюдевшем мире, будет, конечно, акмеизм.

 

И небо, зная о себе, что оно целокупно, быть может, благосклоннее воспримет зарождение какой-нибудь новой жизни.

 

О.М. упраздняет деление на физиков и лириков. Он создает до сих пор не разгаданные «Стихи о неизвестном солдате», изучая «Основы квантовой механики» Дирака. «Дант может быть понят лишь при помощи теории квант». И о «красном смещении» Хаббла, о расширении Вселенной он все знает:

 

Для того ль заготована тара

Обаянья в пространстве пустом,

Чтобы белые звезды обратно

Чуть-чуть красные мчались в свой дом.

 

Пророк Иеремия практикует теорию относительности; день стоит о пяти головах, опираясь на косые подошвы лучей.

…«Вот именно так и скажу на открытии выставки — с распахнутым лиризмом, но и с намеком на прозрение. Про торжество поэта, но ни слова про его отчаяние и хруст кровавых костей в колесе», — думал я, сойдя с проспекта Революции, петляя в переулках, увлекающих вниз, к реке, на «лед височный».

 

До «закона О.М.» — мнилось мне — рукой подать. Выйду на лед, обопрусь на глубину.

В обед припекало, город стекал ручьями, валился лавинами от центра, по холмам, к набережной Массалитова, обнажаясь от снежного прикрытия дикарской какофонией застроек на склонах. Увидели бы внутренние жители хоть раз снаружи, где они живут.

 

Город таял, таял, но к закату снова подмерз, остекленел, сделался таким, как его застала Ахматова, навестившая ссыльного друга в 37-м: «несмело прохожу по хрусталям».

 

Буду смелее Ахматовой — затянул шнурки потуже и двинулся вниз по переулку, а точнее сказать — по обледеневшему крутому руслу. Где-то на полдороге, уцепившись за ржавый куст, как за отработавшую неопалимую купину, я понял, что дальнейшее продвижение невозможно. Вверх — ввиду отсутствия ледоруба, кошек на подошвах, да и вообще навыков хождения зигзагом. Вниз — поскольку это неизбежно ведет к скатыванию плашмя и прямо на оживленную проезжую часть. Кстати, в Воронеже из-за каких-то непрозрачных побуждений полностью упразднены светофоры. Считается, что люди и машины сами разберутся, кто кого. Но с телом, внезапно выкатившимся на набережную Массалитова, даже не станут разбираться. Хорошо еще, если опознают.

 

Тут весьма уместно вспомнились строчки из очень раннего О.М.: «Дано мне тело, что мне делать с ним» и «Неужели я настоящий и действительно смерть придет?».

 

Так, колышась и медитируя, всматривался я в речные дали, как вдруг услышал сзади нарастающий металлический звук. Звук колокольчиков или даже бубенцов, как на почтовой птице-тройке, приближался во весь опор. Весь обвешанный ножами, с точильным камнем на поясе, звеня и звякая, на меня летел ночной айронмен. Еще успел я напоследок отметить номер дома, возле которого все произойдет, — «37», конечно.

 

Но, расцарапав лед заточками, железный затормозил возле меня.

 

— Земляк, ты чего?

 

Я объяснил свою безвыходную ситуацию.

 

— Да на вот. — Он протянул мне две заточки. — Держи. Мне все равно больше не понадобятся.

 

И, оттолкнувшись, он покатил дальше.

 

А я, вгрызаясь заточками в склон, пошел на восхождение.

 

Я передумал выходить на лед.


Очерк Игоря Мартынова опубликован в журнале "Русский пионер" №102Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".

Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
102 «Русский пионер» №102
(Апрель ‘2021 — Май 2021)
Тема: Норма
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям