Классный журнал

Николай Фохт Николай
Фохт

Из красной петли

22 января 2020 11:46
У следопыта «РП» Николая Фохта дел невпроворот: много чего надо подправить в мировой истории, много кого из приличных исторических персонажей хорошо бы спасти, реабилитировать, вернуть страждущему человечеству. Ничего удивительного, что сегодня Николай не станет мелочиться и спасет сразу пару. Тем более спасаемые и были парой, да еще какой. Не то чтоб образцовой — но яркой, это точно. Пусть еще поживут.


Действительно, столько знаков было, как я до сих пор не понял, не догадался?
 
Например, Тбилиси. Прекрасное кахетинское, старый город, улица Коджорская. Очень хороший человек Григорий Григорьевич Чегогидзе трактует нюансы оперы «Паяцы» в только что открытом после ремонта театре оперы и балета, а также некоторые и важнейшие особенности тбилисских хинкальных. И вдруг прекрасная хозяйка, Марина Мизандари, сообщает: а ведь тут, на первом этаже нашего дома, жил Есенин. И действительно, оглядываешься, озираешься уже прицельно и понимаешь: он тут жил. Высокие потолки, большие окна — простор и натуральная красота. Такое нравилось Есенину. И сразу весь жар прошлого века, пресловутых двадцатых хлынул в огромную комнату. И вино стало краснее, и весна за окнами тревожней, и Григорий Григорьевич вдруг задумался о чем-то.
 
Или вот. В самом начале века ждал товарища в холле переделанного «Англетера». Тоже вот так сидел в лобби, ничего себе не думал, прикладывался к жесткому, с советским каким-то привкусом эспрессо. Пришел мой успешный и решительный товарищ, позвал в номер — там, мол, допьешь и поговорим. Как только вошел в двухкомнатный сьют — тут же взгляд сам пополз по стене вверх, к потолку и судорожно стал искать трубу парового отопления. Нет ее, конечно. Да и номер не пятый, да и этаж не второй. Вид, конечно, на Исаакий, но без балкончика. Но все равно страшная тень, мертвая проекция Есенина проявилась на подкорке, отразилась на сетчатке — и тоже грустно стало, так грустно, как и должно быть грустно в мрачном, окаянном этом городе.
 
Или, например, казалось бы, Вологда — что такого? А вот внезапно среди полей, дорог, собранного по крупицам деревянного зодчества — камень. Я стою у него зачем-то склонив голову, смотрю как на пустое место, читаю надпись на камне: «Здесь стояла церковь свв. Кирика и Иулитты в селе Толстикове, где 30 июля ст.ст. 1917 г. венчался поэт Сергей Есенин с Зинаидой Райх». Церкви нет, дороги сюда почти нет — вокруг остатки погоста и дачи хмурых, но гостеприимных россиян.
 
Не говоря уж о московской Пречистенке и Щипке, Строченовских, Чернышевских, Померанцевых да Богословских переулках. Я вот сейчас припоминаю: куда ни пойдешь, в какой тупик ни уткнешься, всюду следы Сергея Есенина. Он будто проложил необходимые дорожки, уникальные, забытые, но неизбывные, важные очень. Снисходительно вот так повертишь на языке что-нибудь, ну даже «я покинул родимый дом, голубую оставил Русь» или «голубая кофта, синие глаза, никакой я правды милой не сказал»; а то и сорвешься, станешь напевать не «клен ты мой опавший», конечно, а «я московский озорной гуляка, по всему тверскому околотку» или «я люблю этот город вязевый, пусть обрюзг он и пусть одрях» — и ничего, помимо воли становишься моложе, что ли. Горькая какая-то сила наполняет сердце; видишь сразу и свой тупик, и то, что за этим тупиком. Говорят, он поэт совсем простой, чуть ли не пошлый — а вот попробуешь строфы на вкус, проговоришь сам — ничего там простого нету. Там и сложного нет — там язык словно превращается в землю, траву, реку, ну хорошо, в клен этот. И если ты не совсем омертвел, пожалеешь и реку, и клен, и себя, и Есенина.
 
Короче говоря, столько мне было знаков, очевидных и неотвратимых, а решил я спасти Есенина совершенно по другому поводу.
 
Точнее, я решил спасти не его, а Айседору Дункан.
 
Если приглядеться, жутковатая симметрия в их с Есениным судьбах. Он повесился — она погибла, задушенная красной шалью, которая намоталась на колесо «Амилькар гранд спорт» с заниженным клиренсом, без крыльев на колесах (маленькие дети Айседоры тоже погибли в нелепой автомобильной аварии). Оба боролись за чистое, некоммерческое искусство. Точнее, против коммерции в искусстве. Вообще, в том, что они сошлись, ничего особенно странного и нет. Странно, если бы Айседора пропустила Есенина, а Есенин не обратил бы свой взгляд на мировую знаменитость. Разница в возрасте вообще ерунда, это для обывателей препятствие. А тут гении встретились.
 
Так вот, сначала было искреннее желание спасти именно незадачливую босоножку. Потому что, во-первых, смерть какая-то некрасивая (хотя многим как раз она представляется, наоборот, романтической и чуть ли не закономерной). Во-вторых, я с годами смягчился, что ли, стал в чем-то терпимей и даже великодушней. Изучив биографию Айседоры, почитав ее простодушные, хоть и не без женской хитринки воспоминания о своей жизни в искусстве, я вдруг проникся нежданным уважением. Ну а что? Относительная бедность в детстве, феноменальный педагогический опыт (лет в десять или одиннадцать начала с сестрой преподавать танец детям). Или даже раньше все это началось. Я вот читал и думал, что это как бы игра такая — дети же играют в артистов, врачей, учителей. Потом понял, что Дункан этим даже зарабатывала — значит, что-то было в ее методе такое, за что взрослые готовы были платить. Врожденный, натуральный талант, потому что сама она ни у кого уроков хореографических не брала. Может, она что-то утаила в мемуарах, но все равно — это какой же храбростью надо обладать, какой уверенностью в своих силах и в своей правоте, чтобы учить других чему-то совсем личному, можно сказать, обучать других детей своей природе.
 
Этого метода, надо отдать ей должное, Айседора Дункан придерживалась всю жизнь. Да, разумеется, феноменальная самонадеянность, доведенная, повторю, до уровня авторской методики. Вообще, как я это понял, сам способ существования Дункан в танце действительно революционен. Своеобразное Возрождение на заре двадцатого века, не столько даже эстетический, сколько духовный, личностный прорыв. Прививка языческой культуры к фундаментальному древу культуры в основном христианской. Да и вообще, смелостью надо было обладать, чтобы сделать из себя объект, встать посреди разгоряченной толпы и танцевать по меркам того времени обнаженной.
 
Да, мне тоже всегда казалось, что смахивает на самодеятельность и «так и я могу танцевать». Способ превращения себя в объект искусства прост, но в данном случае эффективен: Айседора вместе с братьями и сестрой были эстетическими фанатиками. Они впустили в себя «красоту», как они ее понимали и как ее понимало общество, впустили и дали этой красоте собою править. Миллионы походов в музеи, сутки, проведенные у картин и скульптур, изучение античной пластики, погружение в яркую академическую музыку. В общем, все логично: если ты сам весь и насквозь состоишь из красоты, любое твое движение, каждый порыв, жест и даже слово волей-неволей становятся шедеврами. Замереть, стать античной статуей и ожить — концепция ясная, жесткая, смелая. Предтеча не просто современного танца, а вообще современного искусства, акционного, где форма и содержание начинаются с личности художника — там и заканчиваются.
 
Я смотрел на ее мир теперь иначе, чем прежде. На этот мир, на это время. Ведь до Дункан, чуть раньше, из тех же глубин, а может, и еще более темных вынырнула Лои Фуллер, которая положила начало не только танцу модерн, но и вообще оригинальному жанру, новому, синтетическому цирку, одухотворенной эстраде. Наш Валентин Гнеушев, их цирк Дю Солей и весь век, который между ними и Фуллер, — все это, безусловно, началось с Фуллер. И сразу вслед за ней — Дункан. Проекция ее искусства — это сегодняшний танец контемп. После Дункан было много смельчаков, Пина Бауш — чем не продолжательница? Хотя она сама слывет революционеркой и новаторкой. Разумеется, другая история, школа, база, инструментарий на другом, более, наверное, высоком уровне. Но вот в чем дело, на мой взгляд. Иногда, особенно в самом начале пути, идея намного важнее воплощения; идея — карта, план действий. Древнегреческая вазопись в танце Бауш — разве не цитата замысла Айседоры?
 
И еще — столько эротики в поступках Фуллер, Дункан. Даже не потому, что зрелище это эротично само по себе. Именно в их решимости — секс. И демонстрация этого социального секса поддержала феминисток, суфражисток, обескуражила их противников.


 
Конечно, я тут говорю очевидные и поверхностные вещи — просто объясняю, почему история Дункан тронула меня до такой степени, что я решил ее спасти.
 
А потом, когда дошел до истории с Есениным, меня пронзила и пристыдила очевидная вещь: почему только Дункан, почему и его, великого и неприкаянного, неправильного, даже не побоюсь этого слова, не такого смелого, как Айседора, но как минимум не менее талантливого; блестящего и заброшенного всей этой нашей читающей русской публикой в самом расцвете таланта, — почему же и его не спасти? Спасти их вместе, несмотря ни на что! Вынуть обоих из петли — дать им, оставить им еще немного простора. Дышали бы вместе или даже порознь, двигались по земле, сочиняли бы, пели, плакали, смеялись.
 
Единственное, я бы алкоголь у них отнял, мешал он им обоим.
 
Ну ясно: я решился спасти Дункан и Есенина.
 
Даже с первого взгляда видно: задача непростая.
 
Я давно мечтал попробовать тут пашот. Так, в меню что-то не вижу, но ведь не может такого быть, чтобы тут не подавали яйца Бенедикт. Подозвал официанта и заказал. Мне показалось, он завис на пару секунд, но, зачем-то улыбнувшись, упорхнул, рассеялся — я только и услышал: «Да, месье». Моей фантазии хватило только на то, чтобы назначить встречу в «Кафе де Флор». Знаю, что место знаменитое — даже в обычной своей жизни однажды в самый будний, пасмурный день я тут еле место себе нашел, — а что тут под Рождество в двадцать пятом, бог весть. Поэтому попросил портье своего максимально скромного La Fleche d’Or разбудить в восемь. Зачем-то выпил дешевого кофе в забегаловке напротив и побрел пешком на бульвар Сен-Жермен. План был простой: заказать столик на три часа, наверху. Я знал, что там тише, для важного разговора мне важно, чтобы никто никого не отвлекал. Мэтр с непроницаемым лицом подошел к конторке, отметил что-то красивым, золотистым карандашом и кивнул — получилось даже приветливо. И вот я здесь, заказываю на обед завтрак — поэтому гарсон так галантно офигел.
 
Я сидел и, честно сказать, судорожно перебирал в голове, что я скажу Айседоре — она должна появиться с минуты на минуту.
 
Ситуация критическая. Через неделю Сергей Есенин сбежит из клиники Московского университета, где его наблюдал земляк и знаменитость психиатр Петр Ганнушкин. Дела уже там были так себе. В истории болезни Есенина была даже зафиксирована белая горячка — это значит, в клинике его выводили из запоя. Просочились даже сведения, что у профессора и поэта состоялся серьезный разговор: Ганнушкин прогнозировал, что Есенину осталось жить полгода. Хотя тут есть и нюансы.
 
В клинику Есенина положили, мол, не просто так. Известно, что незадолго до этого разгорелся настоящий, серьезный скандал в поезде Баку—Москва. Есенин возвращался с женой, внучкой Толстого Софьей Андреевной из своей очередной кавказской поездки. Есенин пошел в вагон-ресторан, но чекист его туда не пустил. Ну почему-то, может, потому, что Есенин уже был пьян. Кто их, чекистов, разберет. Разумеется, завязался разговор на повышенных тонах (вообще, любого поэта или писателя, да журналиста даже вот так вот не пусти в ресторан — результат предсказуем). На шум вышел дипкурьер Альфред Рога и, узнав Есенина, не нашел ничего лучшего, чем попенять и укорить. Более-менее понятно, как отреагировал Есенин. Дипломатический работник не сдался и призвал другого чиновника, члена Моссовета, но еще и врача Юрия Левита: мол, а не обследовать ли вам, голубчик Юрий Владимирович, знаменитого на всю планету поэта Есенина на предмет его психического здоровья? При этом, как я понимаю, Есенин уже покинул поле брани, скорее всего, жена его увела в купе. Не знаю, что двигало доктором, но он действительно пошел осматривать Есенина. Ну и получил по полной программе: Есенин его обругал и, насколько я понимаю, позволил себе антисемитские высказывания. Это само по себе, конечно, отвратительно (хотя, надо сказать, для Есенина, к сожалению, не то чтобы норма, но и ничего экстраординарного). Если раньше сходило с рук, сейчас не сошло — в Стране Советов была объявлена кампания против антисемитизма. Ситуация усугубилась еще и тем, что поэт Алексей Ганин, друг Есенина, был только что расстрелян за участие в так называемом обществе русского фашизма.
 
В общем, есть версия, что Есенина положили в клинику, чтобы на суде, которого было не избежать, была хорошая линия защиты: психическое заболевание. А с больного что возьмешь, только обратно на лечение можно отправить.
 
Вполне возможно, устрашающий диагноз Ганнушкина про «полгода» тоже тактический ход, для суда.
 
Но ведь, может, и не для суда. Может, врач хотел напугать Сергея Есенина, закодировать его.
 
Но есть ощущение, что не игра это была, не игрушки. Я не Ганнушкин, но даже мне понятно, что на фоне алкоголизма Есенин страдал классическим биполярным расстройством: смена настроения от эйфории, периодов повышенной работоспособности до агрессивного поведения, депрессии, суицидальных настроений и даже попыток их осуществить. Насколько я знаю, до этих событий у Есенина был обнаружен туберкулез — тоже не прибавляло хорошего настроения.
 
Поэта лечили аккуратно, но и серьезно. Он мог выходить в город, в палате были созданы условия для работы — но двери не запирали. Чтобы не пропустить попытку самоубийства.

Он решил сбежать из клиники до окончания курса лечения. Собрал вещи, забрал все деньги, простился с мос-ковскими друзьями и уехал в Питер, в «Англетер». И повесился там в ночь на двадцать восьмое декабря на трубе парового отопления.
 
А что с тайной смерти Есенина? Ведь мало кто сомневается, что его убили. Точнее, как всегда: сначала никто не сомневался в самоубийстве, а потом все уже не сомневались, что за смертью поэта стоят ОГПУ, Троцкий, Каменев, Сталин, любовницы, литераторы-завистники. С одной стороны, понятно желание родных, поклонников снять, как они считают, грех самоубийцы с души поэта; объяснимо нежелание смириться с человеческой слабостью гения, с тем, что обстоятельства, болезнь так жестко решили его судьбу. С другой стороны, есть что-то унизительное не признавать, что человек, любой человек, переступил страшную черту сам, отважился, отчаялся, но сам. Это тоже дурная, но смелость. Безумный, но иногда кажется — единственный выход.
 
Конечно, Есенин покончил с собой. Все проверено-перепроверено. И вмятина на переносице объяснена (прижался к трубе отопления; причем, скорее всего, тепло дали уже после смерти — до этого труба была чуть теплой, что многое объясняет). И порезы на руке — чтобы писать кровью, а что их несколько — стихи пишутся не мгновенно, кровь сворачивается быстрее, чем сочиняется строфа. Ну и так далее. Как бы ни была тяжела жизнь поэта в прекрасной советской отчизне, сколько бы врагов у его ни было, все самое страшное с собой Есенин сделал сам. И если уж выпала судьба спасать, задача упрощается. Тем более если есть сильный, безусловный помощник. Такой помощник, что лучше не придумаешь.
 
Дункан зашла в зал кафе, как к себе на кухню. На ней красивое, на мой вкус, чересчур яркое желтое платье, темно-синяя, почти черная шляпка. Красивые светло-коричневые лакированные туфли на среднем каблуке и великолепная, в тон шляпке шелковая шаль на плечах. Она пришла не одна.
 
— Мэри, — представила Айседора компаньонку и очаровательно улыбнулась, глядя мне в глаза. — Николя из России, он друг Сергея. Вы ведь тоже поэт?
 
Я открыл было рот, но Айседоре не надо было никакого моего ответа.
 
— К нам присоединится Иван, он тоже русский, занимается синематографом, очень талантлив. Он очарователен, правда, Мэри? Мэри тоже страшный талант, вы знаете ведь — она медиум! И прекрасная певица. А еще писательница — ты ведь напишешь когда-нибудь и про меня?
 
Мэри держалась великолепно, все комплименты восприняла как должное. Такая дородная, крупная, я бы сказал (почему-то вспомнилась Джулия Чайлд), одетая с большим вкусом.
 
— Видите шаль — это она мне подарила. У нее к тому же безупречный вкус. — Айседора легко прочитала мои мысли. Ее взгляд совершенно не соответствовал ее беспечной болтовне: цепкий, напряженный, трагический, я бы даже сказал.
 
— Ну, насколько я знаю, вы и сами замечательная писательница.
 
— Неужели вы знаете? Слышали?
 
— Не только слышал — читал. «Танец будущего» — сильная вещь. Манифест.
 
— Ах, какой вы милый… Только зачем вы выбрали этот зал? Тут собираются одни торгаши, обделывают свои делишки. Все наши там, внизу. Давайте перейдем. Там и закажем шампанского.
 
— Мне кажется, совсем нет мест внизу.
 
— Ник, ну что вы, какие еще места? Мэри, ты веришь, что нам мест не достанется?
 
Мэри очаровательно улыбнулась и просто повернула голову. Подбежал метрдотель. Я даже не уверен, что она что-то сказала, — мэтр бросился вниз, Айседора направилась к лестнице.
 
Слева от входа обнаружился свободный столик. Я заказал шампанского, от обеда дамы отказались.
 
— Ну так что там Сергей, рассказывайте.
 
Я изложил как есть. Про кавказские запои, туберкулез, про поезд, про психушку. Пила шампанское и слушала вроде вполуха. Но я чувствовал, что сердце ее разрывается. Я понимал, что рассказываю ей об очень близком и понятном человеке.
 
Когда я почти закончил, к столику подбежал невысокий человек неопределенного возраста. Он бросил на меня тревожный взгляд и стал шумно здороваться с Мэри и Айседорой. Она мгновенно переключилась на Ивана, познакомила нас, выложила кратко и эмоционально все, что я рассказал «про Сергея», — я заметил, что она немного опьянела.
 
Иван заказал луковый суп и еще бутылку шампанского.
 
— А он пишет? — Айседора снова стала трезвой и очень конкретной.
 
Это был хороший, главный, спасительный ответ. Я прочитал по-русски, разумеется, из последнего: «Клен» (кажется, он еще не написан) и «Черного человека», что помнил. Дункан улыбнулась и кивнула, будто стихи доказали что-то очень важное.
 
— Мэри, ты слышишь, как это прекрасно? Что такое «клен»?
 
— Maple.
 
— Мэри, ты слышишь, это про клен. Мэри живет в Канаде, это их — клен, понимаете, Ник? Он ведь все знает, он будто с нами сидит.


 
Я знал. И я видел, как побледнела розовощекая Мэри.
 
— Иван, а вам как?
 
Я зафиксировал, что Иван шарахнул два фужера и натурально по щекам кинематографиста текли слезы.
 
— Он плохо с тобой поступил, но он гений.
 
— Фу, ты так патриархально сейчас сказал. Он никак не поступал, он разлюбил меня. Это его право. Я тоже, знаешь, сама выбрала и его, и свою любовь. Не надо этих буржуазных пошлостей, отучайтесь, Иван. Сказал бы просто: он гений.
 
Над столом повисла пауза. В кафе нарастал гул, за огромным окном — сумерки. Мы молчали минуту или даже две.
 
— Так что вы хотите, Николай?
 
— Все просто. Если вы его не спасете, он погибнет, скоро, вот прямо совсем скоро.
 
— Спасти… Вы тоже… смешной. Его не спасти. Он сильный и упрямый. И он женат.
 
— Он ушел от жены.
 
Айседора опять взяла паузу.
 
— Это точно?
 
— Точно. Я знаю, если вы приедете, все изменится, все будет хорошо. Перед отъездом в Париж я разговаривал с профессором Ганнушкиным, он очень хорош, светило психиатрии. Так вот, он за то, чтобы Есенин уехал из России — лечиться. Можно в Париж, в клинику Святой Анны, но лучше в Мюнхен, к Эмилю Креплину. Очень хорошая клиника. Новые препараты. Дисциплина и правильный режим. Да, я знаю, Сергей Александрович никогда не согласится. Но, во-первых, вы его уговорите, вас он послушает.
 
— А во-вторых?
 
— Ганнушкин выписал курс современных медикаментов, очень прогрессивных, действенных. Они сильно помогут на первых порах.
 
Все это было правдой, за исключением таблеток. Очень хороший курс антидепрессантов для биполярников выписал мне по знакомству психиатр Вадим. Я сказал — для знакомого. Вадим улыбнулся и подписал рецепт.
 
— Вот два билета до Кенигсберга, через Берлин, разумеется. Оттуда самолетом в Ленинград. Маршрут, знакомый для вас. Нам надо успеть до двадцать треть-его. Максимум двадцать четвертого.
 
— Только два билета… Но я бы хотела с Мэри, мне одной неудобно.
 
— Нет-нет, я ни за что не поеду в Советы, да еще на Рождество.
 
— Айседора, это будет наша маленькая, скоротечная и победоносная война. Мы должны захватить пленника, вывезти его на нейтральную территорию и излечить от полученных ран. Чем компактней и мобильней отряд, тем лучше.
 
— Но у Сергея наверняка нет паспорта.
 
— У вас будет день на переговоры с Луначарским. Уверен в успехе.
 
Я видел, что Айседора все решила. Тем не менее она обвела взглядом Мэри и Ивана. Иван решительно поддержал мой план.
 
— Айседора, надо ехать. Я бы помог, но в СССР мне путь заказан.
 
С заселением в «Англетер» проблем не возникло. Дункан узнали, комендант Назаров распорядился разместить нас в сто тридцать девятом и сто сорок пятом. Он уже было побежал докладывать куда следует, но я удержал его, отвел в сторону.
 
— Товарищ Назаров, завтра приедет Сергей Александрович, они сговорились тут встретиться. Мы прибыли на день раньше — вы уж не испортьте сюрприза, ничего не говорите Есенину сразу.
 
Назаров с перепугу пообещал.
 
В пять вечера я постучал в номер Айседоры.
 
— А не сходить ли нам в ресторацию, к цыганам?
 
Глаза Айседоры загорелись, я приступил к выполнению промежуточной цели плана.
«Палкинъ» еще не окончательно превратился в кинотеатр «Титан». Вывески уже не было, работало два больших зала. Во втором по вечерам выступал цыганский ансамбль — гитара, скрипка и две певуньи. Днем я успел сбегать и за двадцать рублей обо всем договорился.
 
В общем, после третьей песни, когда цыгане пошли между столиками, вокалистка Сабина подплыла к Айседоре, села у ее ног и взяла руку.
 
— Погадать хочет, — пояснил я. А то Айседора не догадалась.
 
— Пойдем, красавица, в тишину, там точнее будет.
 
Сабина увлекла Дункан за сцену. Пробыли они там около получаса. Айседора вернулась раскрасневшейся и погруженной в себя.
 
— Ну, что она напророчила?
 
— Все как обычно у них. Совсем скоро встречу старую, единственную любовь. Буду счастлива до конца дней. Говорит, в кинематографе прославлюсь.
 
Это Сабина отсебятину понесла.
 
— Ну отлично, все ведь так и будет.
 
— Она какую-то странную вещь мне сказала. Говорит, чтобы я выкинула все свои шали, раздарила чтобы, говорит. От них все зло, сглаз на них. Ник, а что это значит? Мне что, они не идут?
 
Я собрал в кулак все свое актерское мастерство и выдавил:
— Если честно, не очень.
 
— Ужас какой! А я три с собой взяла. Завтра ей отнесу, пусть подавится.
 
На следующий день я торчал в холле отеля с двенадцати. Как только вошел Есенин, поднялся в номер Айседоры. Мы решили выждать час и спуститься в его пятый номер.
 
Она сама постучала в дверь. Есенин, не спросив кто, открыл. Они застыли на пороге.
 
— Здравствуй, Есенин, — очень внятно и очень нежно произнесла Дункан.
 
— Здравствуй, дорогая моя, — ответил Есенин и расплакался.
 
Она вошла и затворила за собою дверь.
 
Мне вдруг захотелось прилечь, поспать хотя бы часик. В кармане три билета на ночной в Москву. Айседора захотела проведать свою школу, навестить дочь, да и с Луначарским предстоял непростой разговор про Есенина.
 
Ничего, все получится, подумал я, проваливаясь в сон, все уже получилось.  


Колонка Николая Фохта опубликована в журнале "Русский пионер" №94Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
 
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (2)

  • Алла Авдеева
    23.01.2020 12:51 Алла Авдеева
    Ещё бы детей Айседоры спасти и тогда всё изменится к лучшему
    •  
      Николай Фохт
      23.01.2020 15:26 Николай Фохт
      Ну, это с одной стороны несложно, с другой - надо было выбрать, всех спасти недьзя
94 «Русский пионер» №94
(Декабрь ‘2019 — Январь 2019)
Тема: желание
Статьи по теме
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям