Классный журнал

Виктор Ерофеев Виктор
Ерофеев

Моя мама и поэт Евтушенко

05 декабря 2019 14:27
Желаниям все покорны — даже великий поэт и жена дипломата. Хорошо об этом рассуждать отстраненно, не переходя на личности. Но автор колонки, писатель Виктор Ерофеев не может не переходить. И дело даже не в том, что он знает действующих личностей этой истории. А в том, что эта сугубо семейная история должна быть рассказана читателям «РП», потому что таково желание автора. А желаниям все покорны.


Тридцать первого марта 1966 года на Зеленом Мысе, самой западной оконечности Африки, в Дакаре, прекрасной столице Сенегала, открылся грандиозный праздник. Под предводительством сенегальского президента, поэта и философа Леопольда Сенгора начался всемирный показ негритянского искусства под названием Негритюд.
 
Африка заявила свое право быть равной среди равных в мировом параде цивилизаций.

В Дакар съехались сотни гостей. Они созерцали духовные подвиги африканских народов. Спектакли, выставки, концерты, поэты, магия вуду, тамтамы, иконостасы ритуальных масок из черного дерева, женские одеяния бубу, которые в пляске взлетали выше пупков впадающих в транс танцовщиц.
 
Негритюд! Это было весело, божественно, непристойно, маняще, первобытно и возбуждающе.
 
Сотни гостей пребывали в состоянии культурно-сексуального шока.
 
На великое празднество из Страны Советов прибыли два поэта. Один — верный помощник партии Евгений Долматовский. Другой — ну просто Евгений Евтушенко.

Моя мама обожала его свободолюбивые стихи.
 
Евтушенко в те времена был куда больше, чем Евтушенко. Он был знамением времени, пророком, борцом, красавцем, бабником, страстным любителем снежков, футбола и шампанского. Он хлестал французское шампанское на дакарском празднестве с таким размахом, что мрачно-иронический Долматовский шутил: Евтушенко разорит президента Сенгора, и тот пойдет по миру продавать свою золотую президентскую цепь.
 
Моя мама в ту пору обожала шестидесятников, была верна журналу «Новый мир», синевато-сероватая обложка которого уже сама по себе пахла либерализмом. Под ней прославился Солженицын, под ней укрылась целая группа подрывной, эзоповой литературной критики. При этом мама была супругой чрезвычайного и полномочного посла Советского Союза в Сенегале и Гамбии, моего папы Владимира Ивановича Ерофеева. По дороге из Сенегала в Москву она, останавливаясь в Париже, покупала книги Набокова.

А тут сам Евтушенко явился в Африку, и они немедленно влюбились друг в друга.

Мама с детства обладала поразительно чистой душой. Ее можно было бы назвать новым вариантом Татьяны Лариной. В отличие от предшественницы она жила в бедной, несчастливой, растрепанной семье. Ее дед был священником, моя бабушка Серафима Михайловна — счетоводом. Она рано разошлась с моим дедом — он вроде бы был художником-богомазом, но уж точно — запойным пьяницей.
 
Мама была запойной читательницей, запойной мечтательницей, она красиво поселилась в хоромных книгах русских классиков и при этом уже в четырнадцать лет знала «Декамерон» и «Тысячу и одну ночь».
 
Когда я вырос, она не раз говорила мне, что в русской провинции можно встретить замечательно чистых людей — я думаю, она прежде всего имела в виду, не отдавая в том отчета, себя. А также своего деда-священника, который в тридцатые годы уехал жить в заброшенную деревню, чтобы не повредить семье, и присылал родным грибы и клюкву — они в те годы голодали. Он был первым покойником, которому мама поцеловала руку на похоронах, — этот поцелуй тяжелой, холодной руки остался у нее на губах на всю жизнь.
 
Большой океанский корабль «Россия» (в нацистском девичестве у этого судна, рожденного в Гамбурге в 1938 году, было имя «Patria») зашел в дакарский порт с подачи моего отца, чтобы советская делегация, где были свои танцоры и актеры, могла на нем поселиться во время Негритюда. Папа с развевающимися на ветру еще не седыми волосами принял рапорт бравого капитана, потому что в сенегальских территориальных водах главным начальником советской флотилии был советский посол. Капитан отдал папе честь, а затем они перекусили черной икрой, запили ее водкой, и мама тоже перекусила на корабле. Черной икры было очень много, она была мягкой силой советского строя, и поэтому во время Негритюда на корабле «Россия» побывало несметное количество народа, и все без исключения полюбили Советский Союз, капитана корабля и моего папу, который отвечал в этих краях за славу нашей Родины.
 
Евтушенко и Долматовский тоже бросили якорь на корабле «Россия», в прошлой своей жизни грустном свидетеле нацистской капитуляции. Несмотря на разницу политических взглядов, они оба любили черную икру и, несомненно, дополняли друг друга в качестве советской поэзии того времени.
 
Как всякая страждущая душа, моя мама на девичьих фотографиях выглядела простодушной и диковатой. Ей повезло с тетей Надей. Самым большим подарком тети Нади было приглашение племяннице Гале приехать в Ленинград и пожить с ней вместе в одной квартире. В 1938 году мама сдала экзамены и поступила на филфак Ленинградского государственного университета. Ленинградский доктор, тетя Надя на радостях подарила ей велосипед, но предупредила, что отнимет его, если мама не научится кататься за один день. Мама научилась — тетя Надя даже не вышла проверить, поверила на слово. Но с тетей Надей все кончилось печально. Мама так долго засиживалась каждый вечер в университетской библиотеке, что тетя Надя заподозрила ее в том, что она бегает на свидания, — и она выгнала мою бедную маму из дома. Мама клялась, рыдала, даже божилась, не веря в Бога, — не помогло. Мама перебралась в студенческое общежитие, но любовь к тете Наде пронесла через всю жизнь.
 
Папа устроил званый ужин в честь двух поэтов. Обрюзглый автор песни «Родина слышит, Родина знает», которую Гагарин спел в космосе, Долматовский весь ужин говорил с папой о тонкостях советской внешней политики — папе он очень понравился. Евтушенко в пестрой красно-зелено-голубой рубахе, с каким-то крупным талисманом на загорелой шее занялся моей мамой. Он согласился с тем, что в провинции живут прекрасные люди, среди которых он выделил и самого себя, родившегося в Сибири на станции Зима.
 
— Нас многое соединяет, Галина Николаевна, — добавил поэт с глубоким чувством и странной улыбкой. Мама отметила про себя, что даже тропические попугаи Зигиншора в джунглях южной провинции Сенегала не всегда обладают столь сильным окрасом, но лирика поэта, особенно вот это: «Со мною вот что происходит, ко мне мой старый друг не ходит…», посвященное Беллочке Ахмадулиной, важнее окраса. Мама стала тихо восхищаться стихо-творением поэта «Наследники Сталина», написанным в 1961 году.

— Это, — сказала она, — гениальное произведение. Оно очень актуально. — Мама вздохнула. — У нас еще очень много сталинистов.
 
— Нас соединяет с вами все больше и больше смыслов, — признался поэт. — Я испытываю слабость к умным женщинам.
 
В этот момент на его светлый пиджак, под которым цвела дорогая рубаха, наш посольский повар Николай, еще недавно работавший на стройках Монголии и не усвоивший до конца дипломатический протокол, накапал горячего говяжьего соуса. Поэт взвыл, да так громко, что мама подумала в отчаянье: «Он обжегся!», — но он взвыл, потому что светлый пиджак был ему особенно дорог. Смущенная мама стала старательно выводить пятно каким-то французским средством — и вывела успешно. Поэт выпил шампанского и шепнул:
— Да вы волшебница!
 
Мама покраснела. Папа отвлекся от разговора с Долматовским и выразительно посмотрел на нее. Мама еще больше покраснела, вышла из-за стола, извинившись, чтобы отнести французский пятновыводитель на кухню. Когда она вернулась, папа обсуждал завтрашнюю встречу Евтушенко с президентом-поэтом Сенгором.
 
— Я сам пойду, — сказал Евтушенко.
 
— Как то есть сам?
 
— Ну, без вас. Хочу поговорить с ним, как поэт с поэтом.
 
— Я не возражаю, — сказал мой папа.
 
— Ну и прекрасно.
 
— На каком языке вы будете с ним говорить?
 
— На языке стихов, — сказал Евтушенко.
 
Компания перешла на террасу пить кофе, коньяк, кто что хочет.
 
— Я — шампанское, — сказал Евтушенко.
 
— Кажется, шампанское кончилось, — смутилась мама.
 
— Это ничего. Вы на меня сами действуете как шампанское, — сказал поэт.
 
Папа не поверил своим ушам и немножко нахмурился.
 
— Вы умеете гадать по руке? — спросил Евтушенко маму.
 
— Чуть-чуть, — сказала застенчивая новгородская мечтательница.
 
В тридцатые годы она жила в каком-то особом мире, где не было ни террора, ни ошибок коллективизации. Страна в марше спортивных парадов двигалась к коммунизму. На первом курсе она влюбилась в моего папу, отдалась ему, но папа оказался неверным возлюбленным, и они на долгие годы расстались. После первого курса она, мой папа и еще несколько их однокурсников были отправлены в Москву учиться на престижных курсах переводчиков при ЦК ВКП(б). Предыдущее поколение переводчиков Сталин вырезал до основания. Курсанты не успели оглянуться, как началась война. Маму взяли в ГРУ.
 
Ее работа в ГРУ, хотя и на маленьких ролях, сделала ее странной избранницей. После занятий с полковником, который посвящал ее в азбуку спецслужбы, маме было стыдно, как будто она сделала что-то непристойное.
 
Научив азам разведки, ее отправили поздней осенью 1942 года в Токио. Она долго ехала, через Харбин, где ей сделали высокую по тогдашней моде прическу, затем — через Корею, и вот наконец тепло и солнце Японии. Она стала помощницей военного атташе, подучила японский и первой из советских людей узнала из японского правительственного вестника о казни Зорге. Она доложила о казни начальству, и все посольство забегало, превращаясь в разоренный муравейник.
 
На террасе в Дакаре Евтушенко выслушал про Зорге с интересом.
 
— Так, значит, это вы, — бросил загадочную фразу.
 
— Что я? — не поняла мама.
 
— Ничего, — прикрыл свои поэтические глаза Евтушенко. — Ну так вернемся к хиромантии.
 
Мама робко взяла его руку, заглянула в открытую ладонь, потрогала пальцем божественные начертания гениальной судьбы.
 
— О! — воскликнула мама.
 
— Что «о»? — жестко спросил поэт.
 
— У вас будет много жен.
 
— Я знаю. А вы, Галина Николаевна, вы себя-то видите в этой жизненной паутине?
 
Мама немного пугалась поэтической грубости, если не наглости, Евтушенко, с ней никогда никто так не разговаривал, и она чувствовала себя так, как будто поэт дал ей поленом по голове. Но это было сладкое полено.
 
— Завтра вечером я читаю стихи на корабле, — сказал Евтушенко, обращаясь к моим родителям. — Приходите!
 
Чистая душа моей мамы подверглась всяческим испытаниям как в Японии, где за ней волочились сексуально неприкаянные советские дипломаты, так и позже. Кто-то, большой и очень важный, в которого мама не верила, хотя дед был священником, вырвал ее из ГРУ и погрузил в будни Министерства иностранных дел, показал фасады и черные дворы советских представительств за рубежом, досыта накормил парижской жизнью.
 
Ее столкновение с закрытым докладом Хрущева на ХХ съезде было шоком.
 
Еще больше ее шокировала история антипартийной группы в июне 1957 года — вместо марша к коммунизму она почувствовала подковерную борьбу за власть.
 
Затем Пастернак. Она любила его стихи. Она была в ужасе.
 
А Венгрия? Ну, насчет венгерского восстания у нее еще не было четкого мнения. Оно пришло с подавлением Пражской весны.
 
Ее чистая душа попадает в грязные воды своего времени. И восстает. Вместо того чтобы упиваться знакомствами с великосветским Парижем, титулованными особами, она оплакивает советских актрис. У Тани Самойловой во время головокружительного успеха в Каннах, после показа фильма «Летят журавли», на скромном платье порвалась бретелька. Мама нашла в своей сумке булавку. И с замиранием сердца думала о том, что вторая бретелька может тоже порваться в любую секунду.
 
В отличие от подавляющего большинства мидовских дам, с их шкурными интересами, она увидела то, что в тех кругах считалось чуть ли не госизменой, — она увидела гнилость, подлость, мерзость советского строя и написала об этом в середине девяностых пронзительно честную книгу.
 
Стародавние представления о мягком свете русской ментальности имеют, наверное, основание — сужу по идеальному образу мамы. Возможно, что когда-то так и задумывались важные качества русской души — чистота, бескорыстие, неприхотливость, — но, налетев на непреодолимые обстоятельства, душа занемогла. Тем не менее она все еще надеялась на свое превосходство, которое стремительно теряла.
 
— Ты пойдешь на поэтический вечер на корабле? — спросила мама папу на следующий день.
 
— У меня ужин с президентом, — ответил папа.
 
— А я могу пойти на корабль? — дрогнувшим голосом спросила мама. Папа посмотрел в сторону:
— Как хочешь.
 
Зал на «России», в своей прошлой жизни печальном свидетеле нацистской капитуляции, был забит до предела. Многие стояли по стенам. Евтушенко выступал в белой рубашке, которая напомнила маме ностальгическую картину зимнего русского поля, на которое вот-вот выйдут волки. Он был так артистичен, что капитан корабля спросил мою маму:

— Он что, заканчивал театральное училище?
 
Отработав концерт, Евтушенко выпил шампанского с капитаном и посмотрел внимательно на маму, которая была одета в обтягивающее ее красивую фигуру платье с блестками:

— Я хочу вам прочитать стихи, которые я бы не прочитал на широкой публике.
 
Капитан засуетился и куда-то немедленно канул. Евтушенко оглянулся:

— Здесь неудобно читать. Пойдемте ко мне.
 
— Куда?
 
— В каюту. Там просторно.
 
— Я не пойду.
 
— Я до вас не дотронусь, — сказал поэт. — Честное слово. Пойдемте.
 
— Я не верю мужчинам, — сказала мама как-то уж очень по-провинциальному.
 
Евтушенко расхохотался.
 
— И правильно делаете. Но я — не мужчина.
 
— А кто?
 
— Я такое же облако в штанах, как Маяковский. Помните? Он сказал своей спутнице по купе, которая его боялась: я облако в штанах! Правда, гениально? Я обожаю Маяковского.

Они куда-то быстро шли по кораблю.
 
— Меня сегодня спрашивает ваш президент: «Вы кого больше любите: Маяковского или Есенина?» Ну не дурак ли?
 
Мама задохнулась от обиды за президента Сенгора и даже остановилась:

— Но это невежливо!
 
— Если поэты были бы дипломатами, они бы ничего не написали, — сказал Евтушенко.
 
Они снова быстро шли по палубе.
 
— Так вот! Он меня спрашивает, кто лучше: Маяковский или Есенин? А я, — он вскинул руку, и тут мама увидела его дорогущие перстни, — я ему говорю: а что лучше — помидоры или огурцы?
 
— Вы по-английски с ним?..
 
— По-всякому, — сказал Евтушенко. — Я срезал его!
 
Он распахнул дверь в каюту. Мама пристально посмотрела на него.
 
— Даже пальцем не трону. Клянусь!
 
Они сели за столик. Евтушенко достал шампанское.
 
— Я не буду, — сказала мама.
 
— Не любите? Тогда коньяк?
 
— Нет, тогда уж лучше шампанского.
 
— Вы, конечно, знаете, что я написал о Долматовском. Но это касается и меня самого:
Ты Евгений, я Евгений.
Ты не гений, я не гений.
Ты г…, и я г…
Я недавно, ты — давно.
 
Он поник головой. Мама с жалостью посмотрела на него. Он ведь такой же, как она: ранимый и беззащитный. Он переживал свои компромиссы с советской властью. Он продавался за поездки за рубеж. Ну не совсем продавался, но чуть-чуть. Евтушенко не поднимал голову. Было непонятно, то ли он уже напился, то ли страдает. Скорее всего, и то и другое.
 
Она осторожно-осторожно погладила его по затылку:

— Вы… вы столько хорошего… Ваш «Бабий Яр»… Ну что вы!
 
— Давай еще. Мне стыдно. — Разлил по бокалам. — Пей, — сказал он моей маме. — Ты мне нравишься.
 
Он сверкнул глазами.
 
— Я здесь стихи написал. Очень смешные. Хочешь прочту?
 
— Хочу.
 
Вдруг мама поняла, что это «хочу» — только часть большого «хочу», а большое «хочу» — только часть огромного желания, и что делать с огромным желанием ранимой, нежной, честной душе провинциальной новгородки, у которой немцы во время войны спалили дом, и она увидела после войны совсем маленькую ямку и удивилась, как в эту ямку мог уместиться весь фундамент двухэтажного дома, по родительской комнате которого она прыгала и скакала на маленькой лошадке в раннем-раннем детстве?
 
— У тебя муж хороший, я поражен, — неожиданно сказал поэт. — Все наши послы — это такие козлы, а он достойный. Слушай, это редкость. Он нас поймет. Понимаешь? Куда он денется? Так вот стихи. Слушай:
Положите меня в баобаб,
А со мною хорошеньких баб…
 
Он захохотал.
 
— Но сегодня вечером мне никто не нужен, кроме тебя. Понимаешь, никто, никто на свете, только ты. Галка, Галка, сенегалка!
 
— А ты видел, как сенегалки пляшут под тамтам, все выше и выше поднимая юбки? У меня невольно, глядя на них, просыпается вожделение… Знаешь, я никому в этом еще не признавалась… Женя! — вскрикнула мама, одновременно приходя в ужас от того, что назвала гения по имени.
 
Поэт вдруг упал на колени, уткнулся в мамино платье между ног. Если бы маме кто-нибудь сказал, что поэт Евтушенко вот так уткнется, а потом будет хватать ее за груди, восхищаться ее формами, задирать платье, сдирать с нее замечательное французское белье, которое она надела в этот вечер на всякий случай, — она бы сказала: вы бредите.

И была бы права. Потому что никакой бред не справится с непреодолимым желанием. Мама вскочила на ноги. Оттолкнула великого поэта. Даже шлепнула его по щеке. От шлепка он громко икнул. Она посмотрела на него, и ей до слез снова стало его жалко. Слезы невольно потекли из маминых глаз.
 
Они очень много плакали в эту черную ночь, а в иллюминаторе по огромному порту, озаренному прожекторами, бегали длинные-предлинные темно-серые крысы, с длинными-предлинными хвостами, таких крыс никто из вас не видел, если вы не были в Дакаре, прекрасной столице Сенегала, на самой западной оконечности Африки в самом начале апреля 1966 года, в дни великого фестиваля под названием Негритюд.  


Колонка Виктора Ерофеева опубликована в журнале "Русский пионер" №94Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
 
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
94 «Русский пионер» №94
(Декабрь ‘2019 — Январь 2019)
Тема: желание
Статьи по теме
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям