Классный журнал
Михаил
Шемякин
Шемякин
В первом круге
25 февраля 2018 10:25
Одиночество художник Михаил Шемякин воспринимает как «конец человеческой симфонии», когда «божественный композитор уже торопится с заключительным аккордом». Но сам художник с этим аккордом не торопится — хотя бы потому, что у него есть «Круг Шемякина».
Когда задумываешься, как быстро несется время, в голову приходит мысль о пребывании в каком-то ином временном поясе. Возможно, конечно, «временной пояс» существует лишь в моем болезненном воображении. Но когда я смотрю на вертящуюся музыкальную пластинку, то кажется, что по мере приближения к концу скорость ее увеличивается, хотя она одна и та же. Эта быстрота словно сокращает «жизнь» пластинки перед полным ее прекращением — остановкой иглы. И композитор, заканчивая свою симфонию, стремится «подытожить» ее, «дать заключительные аккорды». Они носят разный характер — от трагического до бравурно-помпезного.
Порой мне кажется, что и наша «человеческая симфония» близится к концу и божественный композитор торопится с заключительными аккордами. В результате — бешеное производство миллиардов ненужных вещей, засорение атмосферы, воды, уничтожение природы и животного мира, и войны, войны, убийства, теракты, насилие. Неперевариваемое количество зачастую бесполезной информации. Все это затуманивает нашу память и стирает воспоминания, а ведь именно память делает из нас мыслящих людей. Поэтому так важно помнить об ушедших временах, о людях, которые ковали профиль и характер своего времени.
С юных лет я вел необычный дневник, состоящий из обрывочных воспоминаний, фотографий окружающего меня мира, рисунков, зарисовок, набросков. Все это потом формировалось в серии графических листов или выставок, посвященных определенному прожитому мной времени.
Несколько месяцев тому назад вышел мой десятилетний труд — книга «Круг Шемякина». Она о моих друзьях, знакомых, с которыми я встречался, про мою жизнь в Ленинграде. Сегодня многие из них умерли, многие никому не известны, но книга тем и интересна, что я воскресил память об этих людях. В ней я осветил бытие подпольного художника и «инакомыслящих». Это фантастические личности — там есть и ведьмы, и нечистая сила, юродивые и святые. Одним словом, книга о шестидесятых годах. Чуть позже в театре Стаса Намина я выпустил спектакль, где воскресил свою жизнь 80-х годов в Нью-Йорке. Он о трагическом и одиноком мире изгнанников. Сейчас можно посмотреть на то время со стороны, отнестись с иронией и увидеть трагедию, которая тогда, может быть, и не осознавалась до конца.
Мы были выброшены на чужую территорию, «Алиса в Стране чудес» — попали неизвестно куда вверх ногами. И возврата не было. Никто не мог себе представить, что я еще окажусь в Москве. В то время каждый из нас пытался осмыслить это страшное слово «НИКОГДА»…
У нас было три волны эмиграции, я представитель третьей. Была первая — после революции, вторая — после Отечественной войны, и третья — когда нас высылали. Я был выслан первым, через два месяца арестовали и выслали Бродского, потом Максимова, Солженицына, Довлатова и многих других.
Ты прилетал в аэропорт и видел развешанные в проходах портреты представителей русской культуры, которые считались гордостью Нью-Йорка, лицом Нью-Йорка. Ты шел с чемоданами, а на тебя смотрели лица Ростроповича, Нуриева, Барышникова, Натальи Макаровой, Годунова. В литературных кругах мелькали имена русских изгнанников, успех пришел к Сергею Довлатову, Эдику Лимонову, Юрию Мамлееву. Переводили и печатали Петра Вайля и Александра Гениса. Эдуард Нахамкин открывал галереи в Нью-Йорке и в Лос-Анджелесе, где выставляли свои работы Эрнст Неизвестный, Олег Целков, Юрий Купер, Владимир Янкилевский, Оскар Рабин и многие другие, включая меня. Леночка Щапова, жена Лимонова, покоряла своей фигурой и длиннющими ногами нью-йоркских любителей высокой моды. Открывались русские рестораны, кабаки. Жизнь была сложной, трудной, но интересной и захватывающей. А боль по навсегда оставленной стране, друзьям, родным прикрывалась бравадой и пьяным выпендрежем. Это была главная причина, из-за чего был такой беспредел в гуляниях.
Вспоминаются люди, которые бились буквально о двери, стены советского посольства, бросали через забор свои Нансеновские паспорта, где было просто написано: «человек без родины». Они бросали эти паспорта с письмами, что хотят вернуться, готовы целовать родную землю, но… Некоторые не смогли справиться с ностальгией по России и сводили счеты с жизнью. А некоторые, наоборот, уезжали с необоснованными амбициями. Была одна диссидентка в 70-е годы — известная, у нее был салон в Москве, муж художник… В общем, они добились того, что очутились в Париже. Она говорила: «Месяц, и Париж у моих ног!» Когда люди ехали с такими надеждами — небо в алмазах, Париж у твоих ног, — ничем хорошим это не кончалось… Я посмотрел на ее ноги, в этих стоптанных галошах, и подумал, что падение Парижа к ее ногам явно задержится по времени. Ну что, бедняга повесилась на собственном чулке в туалете. Художник один замечательный покончил с собой — включил газ, отравился. Не каждый смог выдержать.
Мне было легко. Ну как легко… Я жил в заброшенном клубе, окна были забиты фанерой, не было отопления. Даже не было туалета, и свою маленькую дочку приходилось водить в подвал соседнего дома, где располагался средневековый туалет в виде дырки в каменном полу, и брать с собой дубину, чтобы отгонять крыс. Так я начинал. Но я был счастлив. Потому что знал: меня никто не посадит на принудительное лечение в сумасшедший дом. Я знал, что меня не арестуют, не будут делать обыск шесть часов подряд. Я не ехал с великими надеждами. В России я был чернорабочим, я работал на городской помойке. Получал гроши. Я уехал в свободный мир. А свобода для таких людей, как я, превыше всего на свете.
Помню, в одном из концертных залов Парижа я слушал, как поет Александр Галич свою песню «Когда я вернусь». Я видел, как старые эмигранты, приехавшие во Францию после революции, плакали, понимая, что никогда не вернутся домой, в Россию… Я застал еще многих из этой первой волны эмиграции — царских корнетов, офицеров, придворных дам, истинно русских интеллигентов. И мне запомнилось, что в прихожих у них стояли старые, с потрескавшейся кожей, чемоданы, баулы, они были покрыты пылью. Это было очень страшно наблюдать. Они приехали с ними из царской России и хотели верить, что революция ненадолго и все вернется вскоре на круги своя. И дали себе слово, что откроют их, когда вернутся на родину. Увы!..
Вспоминая время эмиграции, нельзя не затронуть еще одну драматическую тему, которую я не мог опустить и в своем спектакле, — это тема СПИДа. Страшная болезнь, обрушившаяся на Америку в 80-е годы, в первую очередь на геев. Кто-то рассматривал ее как кару Божью, в свое время уничтожившую Содом и Гоморру. Но эта кара поражала не только содомитов. При переливании крови в больницах, при использовании непродезинфицированных медицинских инструментов СПИДом заражались и взрослые, и дети.
Тогда мало кто верил, что болезнь действительно существует, потому что у некоторых она проявлялась быстро, а некоторые могли по 5–6 лет носить в себе вирус. Мой друг Геннадий Шмаков, автор многих книг по русскому балету, вышедших в лучших издательствах Америки, одним из первых скончался от СПИДа. Помню, когда он при мне спросил у нашего общего друга доктора Пинкуса, что из себя являет СПИД, тот ответил: «Представь, что у тебя в какой-то комнате твоего организма заперта Смерть. А когда откроется эта дверца и когда она захочет оттуда выйти и тебя угробить, никто не знает». И буквально через несколько месяцев я узнал, что Гену скрутила очень страшная разновидность рака. Шмаков был большим другом Иосифа Бродского, который посвятил ему несколько великолепных стихотворений «На смерть Гены Шмакова». Кроме истории балета Шмаков занимался поэтическими переводами. Незадолго до смерти он работал над переводами стихов греческого поэта Кавафиса, но не успел их закончить. После его смерти Иосиф Бродский перевел оставшиеся стихи, и книга вышла под тремя именами: «Поэзия Кавафиса в переводах Геннадия Шмакова и Иосифа Бродского».
Нельзя не сказать и о гомофобии — теме, яростно муссирующейся сегодня в Московской думе и высших правительственных кругах (и, как принято в России, без перегибов не обходится). Я, конечно, не сторонник пропаганды гомосексуализма, но угроза, совращающая детей в сторублевой купюре, где изображен Большой театр, а на театре колесница Аполлона, а на колеснице Аполлон без трусов, — это напоминает Хармса. В Советском Союзе по закону того времени за гомосексуализм сажали в лагеря на пять лет. Сейчас многое говорит о возврате к прежним «добрым» временам. Надеюсь, что этот закон не вернется. Разумеется, случаи гомофобии были и в мое время в Нью-Йорке. Одетые в нацистскую униформу молодчики врывались на гейские митинги, в гейские клубы и нещадно избивали «инакосовокупляющихся», а бывали случаи, и «постреливали» их.
Нью-Йорк был целым отдельным миром. Неудивительно, что именно в этом городе собрались русские писатели-эмигранты, художники, ученые. Где им еще было собраться? В Нью-Йорке есть все: нищета, чистота, богатство, есть страшные районы, такие как Южный Бронкс. В мое время даже в Гарлем нельзя было поехать, ни одно такси не шло туда — его разбивали камнями. Если нужно было поехать послушать джаз, то мы обычно доезжали до Гарлема, пересаживались в машину к темнокожему и ехали уже до найт-клуба, где играли джазисты. Потом доезжали обратно, пересаживались в такси белого человека и уже ехали в белой зоне. Сегодня все меняется, сегодня, знаете, «Манхэттен дорогой остров».
Поэтому и делая спектакль я не выдумывал диалоги и монологи, а просто вспоминал, вспоминал и записывал. Потому что мои друзья и знакомые, все до единого, были выдающимися, индивидуальными личностями в искусстве и, разумеется, большими тружениками. Денно и нощно я работал над скульптурами, живописью, графикой, искусствоведческими исследованиями и борьбой за выживание в довольно жестоком галерейном мире. То же самое могу сказать и о моих друзьях и знакомых.
Конечно, я не выворачиваюсь наизнанку и не полощу свое исподнее перед публикой, как это сделали перед читателями Чарльз Буковски, Хантер Томпсон, Уильям Берроуз или Эдуард Лимонов. Но в спектакле я предстаю кое-где в довольно свинском обличье и цинично заявляю, что когда Шемякин пьет, то свинья по сравнению с ним — сущий ангел. Искусство должно быть правдивым…
Надо отдать должное актерам — они быстро входили в образ и, вжившись в него, создавали именно тот рисунок очень сложных характеров, необходимый для моего спектакля. Иногда даже становилось чуток страшновато, потому что такое ощущение, что, прибыв из параллельного мира, мои друзья принимают участие в этой постановке.
Или, например, актриса Александра Верхошанская, исполнившая роль моей жены Сары. Она настолько ее скопировала, что Сара смеется: «Либо я очень примитивный человек, что меня так легко уловить, либо что-то здесь неладно…» Она даже без слов абсолютно понимает, как Сара себя вела, хотя ее не было даже на свете тогда. И я, и оригинал в лице моей супруги были в восторге. Не остался в стороне и мой друг, который пел и сочинял для меня в Нью-Йорке и являлся певцом для Брайтона, как Леонид Утесов для Одессы, — Вилли Токарев. Он исполнил три песни эпохи Брайтона восьмидесятых, и одна из них была о моем «загуле» в кабаке, где он пел, а я буянил и веселился.
Конечно, сейчас все меняется. Когда мы приезжаем в Нью-Йорк, то да, конечно, этого времени 80-х годов не существует: кто разъехался, кто умер, кто просто сломался. Потому что выжить в городе «желтого дьявола», как говорили, или прогрызть какую-то дырку в Большом яблоке — для этого нужно быть очень мощным червяком. Теперь все другое. Или, например, 30 лет спустя я приехал в Париж. Когда уезжал, был в нем разочарован — очень тусклый, очень буржуазный. Но сейчас приехал — понял, что я еще застал уникальное время, действительно более живое. Сегодня Париж — это сонное царство. Я так говорю не из-за того, что у меня начинается брюзжание пожилых людей, что «вот в наше время…», ничего подобного. Просто действительно все становится гораздо скучнее и, к сожалению, страшнее. В мое время нас даже не обыскивали, не было никаких металлоискателей. Я летал в Америку, и у меня в кармане был нож. Мы садились в самолет, закуривали, кто-то выпивал…
Сегодня, конечно, большие пустоты и в изобразительном искусстве, и в музыкальном. Очень трудно назвать большого композитора. Мне посчастливилось быть знакомым с Игорем Федоровичем Стравинским, пил чай с ним, слушал его. Конечно, он был уже в довольно солидном возрасте, но сам дирижировал. Люди думают — как это? Эпоха Дягилева! Ведь это было так давно! Сколько же лет Шемякину?!
На сегодняшний день таких величин просто нет. Поэтому я выполняю свою миссию. Пытаюсь сохранить память о тех талантливых людях, которые ушли. А многие, слава богу, еще живут. Я сын военного, все детство мы колесили по всей России, Германии, по Польше. В России я жил всего-навсего 16 лет из моей жизни, а мне немало лет. В Америке я прожил так долго, как не жил ни в одной стране, — 30 лет. Поэтому в спектакле я восстановил наше время в фантастическом городе Нью-Йорке и отдаю долг памяти тем людям, которые окружали меня и которые были интересными, талантливыми и необычными. Предать их забвению было бы предательством с моей стороны.
- Все статьи автора Читать все
-
-
14.11.2018Сара, узнай, почем ведра? 0
-
03.02.2016В первом круге 1
-
2
3468
Оставить комментарий
Комментарии (2)
- Честное пионерское
-
-
Андрей
Колесников1 1445Доброта. Анонс номера от главного редактора -
Андрей
Колесников1 3717Коллекционер. Анонс номера от главного редактора -
Полина
Кизилова5641Литературный загород -
Андрей
Колесников8247Атом. Будущее. Анонс номера от главного редактора -
Полина
Кизилова1 7744Список литературы о лете
-
Андрей
- Самое интересное
-
- По популярности
- По комментариям
Забыло вставить ноги в стремя.
С годами просим осадить,
Пытаясь молодость продлить.
во всём безумстве,
в ярчайшем буйстве красок!
любите Гения до лунного затмения,
до крыши, стен и до каркаса!
в любом движении,
до одурения,
в печальный и опасный час,
любите Гения до безрассудства,
когда тоска настигла Вас!
под чувством одиночества
и боли,
в бессчетной мере выходок и встрясок,
любите Гения для упоения,
если родной отсутствует сейчас.
если весь мир как драма и трагедия,
когда по швам устои
затрещат,
словно последний человек на свете -
любите Гения - любите без преград!
любите Гения как любите Театр!
как вдохновение.
до колик, тошноты. И звёзд!
в истошном
всхлипе
над огнём угасшим,
в минуту слёз -
любите Гения!
любовь Сердец - спасение от гибели.
Его Любовь - от Вашей.
© Рива Трик
#МоноблогиРивыТрик #РиваТрик