Классный журнал

Екатерина Истомина Екатерина
Истомина

Одеяло из соболя и личная удочка

19 февраля 2017 11:00
Одеяло из соболя, медвежьи шкуры на топчане, лесное озеро Нахони — настоящая советская усадьба. Там прошло летнее детство колумниста «РП» Екатерины Истоминой. И она видит эту усадьбу, это имение, этот дом отовсюду: из окна поезда, из иллюминатора самолета и закрывая глаза. Наверное. Наверняка.
Мой дом каникулярными корнями пророс в Бурятии. Одной морщинистой куриной лапой избушки — в столичном Улан-Удэ, где помпезный сталинский центр окружен допотопными и теплыми деревянными руинами, а второй куриной лапой — в разливных предместьях седого, холодного Байкала. В детстве дом мой был большой и был выстроен как настоящая, неподдельная дворянская усадьба. Впрочем, это и была в определенном роде советская дворянская усадьба: мой дед, передовой советский инженер (беспартийный, попрошу отметить в протоколе), строил в Бурятии что-то вроде вечного БАМа. Куда-то он вел, шагал, шагал один и вместе с другими, куда-то тащил, волок, тянул за собой и своими многолюдными строительными бригадами узкоколейные железные дороги. То ли для нужд всесоюзных лесозаготовок, то ли с неведомыми великими и лучезарными целями. Сейчас это прямое знание уже исчезло — к чему все это было? Эти бодрые, как утреннее радио, певческие стройки XX века? Сила, дух, честь советского человека, брошенного в непобедимую сибирскую природу с задачей ее минимального порабощения. Но дело в том, что Сибирь нельзя побеждать, как и русский народ. Ее можно только описать — кратко, поч­венно или длиной в роман.
 
Ничего ведь не сбылось из тех строек. Но это не важно: имеет значение только то, что это был мой, всей моей семьи огромный дом на спокойной и медленной бурятской земле. В сказочных чащах, где на заядлой опушке танцевали, переваливаясь, бурые медведи, где шарили злые кабаны, где грибов и ягод было всегда по колено — «хоть косой коси», как приговаривала моя тетя. В темном лесу, который еще никак не успел назвать человек, в трехстах километрах от Улан-Удэ, туда — выше к реке Баргузин, высилось, развалившись, как переваренный бесформенный пирог, наше бескрайнее сибирское поместье. Дом деда с полатями, отдельно баня, летняя кухня, иные рабочие постройки, вагончики для строителей… Еще одна баня. Там топили по-черному.
 
У деда, который всегда был охотником, умирала его последняя собака Нюшка. Пятнистая, пестрая, словно перепелиное яйцо, Нюшка любила только мужчин и слушалась только их, но больше всего на свете она любила моего дела. Он был ее идолом, ее богом, ее жизнью. И вот она умирала, а свирепый дед плакал над ней: Нюша умирала от старости. Ей было почти четырнадцать лет, она глохла и слепла, но все-таки видела — только моего деда. Когда она умерла ранним утром, дед заплакал снова и похоронил ее под огромной сосной. И выжег на деревянной доске: «Здесь лежит мой друг, моя верная собака Нюшка». Даже жену он не любил так, как собаку Нюшку. Под этой доской всегда лежал свежий, словно розовый распустившийся пион, кусочек докторской колбасы, который приходилось выкладывать на собачью могилу каждое утро, так как лесные звери утаскивали его ночью. Защиты от лесного зверья, впрочем, не было практически никакой — кроме сетки-рабицы, которую строители натягивали на кустарник в лесу, чтобы зверь не подходил уж совсем к нашему дому. Кабаны натыкались на сгнившую рабицу и поворачивали обратно.
 
Это было самое настоящее советское реальное имение. С хозяином. С выросшими дочерями, на которых заглядывался каждый Володька или Борька. Но дед по этой части был очень строгих дореволюционных правил. А вот внучке можно было все.
 
Я, например, каталась на лесном озере, и когда мне хотелось какать, то я просто спрыгивала с плота и какала прямо в чистейшие воды озера Нахони, на берегу которого и стояло наше поместье. И кричала всем собравшимся на берегу: «Деда! Я покакала! Деда, вот за мной гонится космическая какашка!» А какушки, надо признаться, и правда обладали некой странной эргономичностью. Они стремительно плыли за своим хозяином, а Леонид Ильич Брежнев ничего не знал: ведь в нашей образцовой советской усадьбе с хозяином, его шумной семьей и слугами — то няньками, то поварихами, то начальницами каких-либо важных и стратегических участков (в основном питания) — слушали вражеские голоса из Японии. Бытовая техника у нас в доме, вплоть до стиральной машинки, была японская (меняли на пушнину). И слушали мы «Свободные новости Японии» на тягучем восточнорусском языке. В частности, из «Свободных новостей Японии» мы знали, что умерли Высоцкий и Джо Дассен. Мне, конечно, нравится Дассен. А из русских нравился Александр Новиков: вези меня, извозчик, по гулкой мостовой, а если я усну, шмонать меня не надо, я парень в доску свой… и тоже пью когда-то до упаду. Катамаран тоже был японский.
 
Вы говорите: шубы, Дом моделей на Кузнецком Мосту, 200-я секция ГУМа. А у меня было одеяло из соболя и личная удочка (к охоте меня по причине малолетства не подпускали). Я ловила рыбку со светлой в крапинку спинкой и ясным, будто сокола очи, брюшком. Она называлась, кажется, гольян. Их были сотни тысяч в холодненькой горной речушке. А потом мы жарили рыбу — МОЮ! — и даже я и главная домоправительница Анна Михайловна (ее нашли где-то в Улан-Удэ) и даже дед ели ее.
 
Хотелось бы мне повторить такое детство — когда смех и щекочут пятки, когда можно дразнить злую старую Нюшку, забравшись на топчан, укрытый свежими медвежьими шкурами. Да, это был мой дом, мое настоящее номенклатурное детство. Поэтому, проезжая мимо Иркутска или Улан-Удэ (особенно), я смотрю в окно поезда. Мелькнет ли в памяти тот уголек и какашка с удочкой? Тем более что это больше, чем дом нашей семьи, — великая Бурятия. Это могила нашего расстрелянного под городским поселением Бодайбо Виктора Васильевича Истомина — в миру сельского врача, по делу — яростного бухаринца. Приговор был приведен в исполнение 14 октября 1938 года предположительно в районе деревни Пивовариха Иркутской области. Мы нашли и того человека, который отдал приказ о расстреле, — это Б.П. Кульвец, помощник начальника 3-го отдела УГБ УНКВД Иркутской области, а также старшего майора госбезопасности Малышева, который вместе с Кульвецем был убит в ноябре 1941 года. Конечно, это мой дом, здесь мои могилы, моя сломанная бабочка-удочка, веснушчатый загар и внезапная смерть Джо Дассена (как любили тогда говорить, вся Франция плакала от смерти Высоцкого, а вся Россия — от смерти Джо Дассена) и даже мое детство. Оно бежит, как милая и дерзкая детская какашка за японским катамараном. Какашкам партии верны!
 
Когда идет за бортом самолета или окном поезда Байкал, я всегда смотрю в окно. Слева и справа, сверху и снизу — он и есть мой дом. Седой, совсем седой.
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (2)

  • Владимир Цивин
    19.02.2017 13:35 Владимир Цивин
    На границах света

    Былое – было ли когда?
    Что ныне – будет ли всегда?..
    Оно пройдет –
    Пройдет оно, как всё прошло,
    И канет в темное жерло
    За годом год.
    Ф.И. Тютчев

    Как вдруг чара черная ночи, пылом белого пепла полна,-
    да, пусть утра радость пророчит,
    красная роза рассвета грустна,-
    так, пусть грустно временам всем,
    раз снизится радость на градус,-
    да другое же ведь совсем, когда хмурится поздний август.

    Пока вдруг не познает восход, как одинок безысходно заход,
    пускай всегда на ощупь лишь, к Богу двигаться дано в тишь,-
    да сквозь пустоты стынь, вражды жар, и грозность розни,
    власть насилья разве правит бал, ведь в лете позднем,-
    как будто они вдруг погаснут сейчас,
    как угольки, огоньки его глаз, и манят, и жгут, и тревожат нас.

    Так вложены, словно в ножны в аллею, солнечные лучи,-
    где листья кленов, нежно алея, кажутся горячи,
    и уж дрожат, темноту лелея, тени, как от свечи,-
    ярким пламенем, манят недаром,
    в праздном холоде, чары пожаров,-
    коль равно ласков и суров, ведь так и свет высокий слов.

    Как кружится в остывшей сини лист,
    природы ярко-горьким откровеньем,-
    мечтой возвышенной, как ни стремись,
    угнаться не дано же за мгновеньем,-
    не исчерпать природных чар, поэту за свой век,
    увы, души его пожар, тут вечен лишь в строке.

    Да перед тем как станет ветер, тревожно требовать перемен,
    не зря покой стоит на свете, не требуя ничего взамен,-
    так гордился мир медным налетом, а лета поблеклый листок,
    содрогался и млел пред полетом, сгорая восторгом тревог,-
    где разодетый, словно стильный крез, уж лист слетал муаров,
    вдруг под бессильною синью небес, на траур тротуаров.

    Вокруг как будто всё то же, да всё же покой уж не тот,
    на ожиданье похоже, того, что никак не минет,-
    стелется хлад пока степью, песню последнюю спеть бы,
    но как перелетные стаи, и слова ведь вдали растают,-
    есть осени медь, есть старости седь,
    да одной гореть, а другой лишь тлеть.

    Перешептывались встревожено листья,
    мрачнела, предчувствуя вдруг что-то, природа,-
    лишь неся суровые тьмы низких истин,
    пускай осенняя надвигалась погода,-
    да была так мила, медная мгла набегая,
    и легки так крыла, всё как снег округляя.

    Видя за идеальностью далей, прозябанье земное едва ли,
    пусть в истоме чудес и буден, мира сон пока беспробуден,-
    да, как, и ласковое касание, порою вдруг отзывается жаром,
    так августовское угасание, осенним испепеляет пожаром,-
    проясняя серьезность, стремленья куда-то годов,
    возраст августа - взрослость, созревших листов и плодов.

    Как в час закатный, но урочный, естественный для естества,-
    парчовой чопорностью непрочной,
    печально пламенна листва,-
    так розовеют грустно зори, на границах света,
    так грустно, в розовом узоре, даль весной раздета,-
    так с грустью розовой во взоре, исчезает лето.
  • Вениамин Побежимов Браво, Екатерина!
70 «Русский пионер» №70
(Февраль ‘2017 — Февраль 2017)
Тема: Дом
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям