Классный журнал

Владимир Липилин Владимир
Липилин

Деревенщина

09 октября 2015 10:00
Обозреватель «РП» Владимир Липилин приводит читателя туда, где время как будто бы остановилось — но, осмотревшись, понимаешь, что просто оно течет по-другому, не так, как в «суете городов и в потоке машин».
Доктор биологических наук Дима обмывал свою ученую степень. В подарок разное принесли: ненужные спиннинги, ненужные подробные карты совсем не той местности, фонари типа «Экспедиция». И только мастодонт визуального искусства Юрий Николаевич Кемаев подарил собственноручно изготовленный лук. Все как полагается: из белой акации, тетива из бычьего сухожилия, оцентрованные стрелы с тупыми наконечниками от веретена. К стреле прикреплена записка с волнующим вопросом: «Дашь?»
 
Просто Дима — болотник. Он изучает эти болота уже много лет. И вот защитился. Оказывается, до сих пор они кому-то нужны. А Юрий Николаевич — охальный шутник-кинодокументалист.
 
Или вот.
 
Поехал один человек в райцентр на своей «ниве», Юрий Николаевич ему звонит:
 
— Это, от тебя там щас винный магазин далеко?
 
— А чего? — слышит в ответ.
 
— Подъедешь — зайди за него, в полыни там стопарики пособирай. Рассаду некуда сажать.
 
В трубке, естественно, брань.
 
Такая это деревня. Несерьезная вся. Но нас к ней бешено тянет. Мы выцарапываем право поехать туда обещаниями, что вот вернемся и обязательно все доделаем. А казалось бы, чего уж там такого? Вразумительного ответа нет. Можно было бы, наверное, понять, если б мы сошлись на фоне алкоголя. Банально, конечно, но уж как-то понять наверняка можно. Но и это не совсем правда.
 
Я давно заметил: все, что ты придумал, сочинил о местности, оказывается потом чем-то приблизительным. И родина вообще такова, что тут нельзя обобщать ничего даже в пределах одной маленькой географической точки. Что в каждой «дыре» обязательно случатся люди, которые думают, любят и что-то делают по-настоящему.
 
Деревню Шенино, что в Краснослободском районе Мордовии, лет десять назад открыл для всех наш же товарищ Леша — историк и антиквар. Одно время повадился Леша ездить на внушительный (с девятиэтажку) курган, поросший сосной.
 
Ему нравилось проживать выходные медленно, несуетно, в палатке, с котелком, походной печкой и прочими атрибутами созерцательного человека. Иногда земля выталкивала артефакты в виде каких-то женских украшений, наконечников стрел, и тогда его, бывалого и жженого, оторопь брала, он, говорит, так явственно представлял тот век двенадцатый.
 
Во времена приснопамятные древняя лесная мордва тут билась с татарами. И, кажется, не победила. Но и не проиграла. Монголам в лесах было неуютно, а мордва скакала по деревьям, что росомаха.
 
Как-то в ноябре перестала согревать даже водка. Ночью Леша свернул палатку и поехал в автомобиле по одной из песчаных дорог, проселок привел в деревню. С одной стороны — лес, в балке незамерзающий ручей, с другого края — каналы, оставшиеся после торфоразработок, луга. Из постоянных жителей — Витя, цапли, совы, бобры. Леша постучал к Вите и спросил, можно ли в каком доме переночевать. Тот предложил печку и сказал: а так — в любом доме. Хоть живи. Позже, конечно, он отыскал владельца, обитающего километрах в пятнадцати у детей с газом, телефоном. Стал торговать жилище.
 
Старик помялся, почесал затылок и с апломбом, будто толкает нефтяную вышку, выдал:
 
— Пять тыщ, и он твой. Ну, как твой? Документов-то у меня самого нет. Бумагу напишу.
 
Потом понаехали другие — шатоломные фотографы, режиссеры, журналисты. И скупили оставшееся, как и положено самым удивительным вещам в жизни, задарма, за бесценок. Мы когда-то работали с ними вместе в различных изданиях. Потом не виделись лет пятнадцать. И вот случайно я попал туда. И увяз.
 
Юрий Николаевич теперь всем рассказывает про их превращение в деревенщиков:
 
— Первое время в деревне любой городской житель — ну, такой Манилов. Сидят все, как куркули, планы чертят. Пруд с форелями, гостевые избы для иностранцев, тропы для экологического туризма. Но это ж не компьютерная игрушка, надо телодвижения какие-то совершать. Но все напиваются и благополучно сваливают в город, гундосят чего-то про следующий раз. Я в один приезд говорю: а давайте хоть в лесу вон на поляне волейбольную площадку сделаем. «Прекрасно! — прослезившись после выпитой первой, восклицают домовладельцы. — Только сначала скамейки и стол. Ну, для судей». Стол и скамейки действительно вкопали. И обратно же напились. Уезжали — оправдывались, списывая все на дикую инерцию русской земли. Мол, все, что необходимо человеку для жизни, земля обязательно даст, а то, что сверх прибыли, — баловство и понты. Ничего не меняется в людях.
 
Впрочем, кое-что все-таки делали. Починили баню по-черному, запрудили плотину, фруктовый сад очистили. Только убрали — буря все яблони поломала. А пруд так и не наполнился. Мы помогаем деревне доживать весело.
 
После нескольких приездов я понял, что надо как-то все это записывать, по-другому просто нельзя. И стал вести нечто вроде дневника. Потом с одним из приятелей решили издавать газету. О прошлом, о людях живших (по воспоминаниям бабушек и редких дедов, которых уже именовали дачницами), об озерах, болотах, торфяных каналах, покинутых поселках, загадочных каменных сооружениях в лесу и о нас — отчаянно неприкаянных. Тираж смешной — 23 экземпляра. Название простенькое: «Ассоциация содействия вращению Земли».

Все лето Кемаев снимал фильм о древней мордве. Колесил на своей колымаге по окрестным населенным пунктам. Авто было забито копьями, луками, стрелами, мешковиной, какими-то дурно пахнущими шкурами, деревянной и глиняной утварью, была там даже пушка, которая стреляла мукой, делая понарошенский «дым». Юрий Николаевич реконструировал события сильно далеких лет. Подряжал крестьян на съемки и их скотину. Его кино без слов. На профессиональных актеров денег не было. Да и не нужны они там. Зато в деревню час­то приезжали наши колоритные знакомые, некоторые с бородами. Юра ходил вокруг такого вечер, оглядывал с разных сторон, будто проводил молчаливый кас­тинг, подливал мордовского напитка под названием «поза». А потом брал обещание, что тот обязательно и даже непременно снимется в его фильме, изоб­ражая мордвина. Человек в таком состоянии обещал все. Но наступало утро. И это было уже другое кино.
 
Свою избу Юрий Николаевич устроил в духе музея современного искусства. Часы без стрелок с высунувшейся кукушкой, сопроводительные надписи, шарманка на русской печи, контакты замкнуты на косяке двери: открываешь — «Лунная соната», закрываешь — молчит.
 
— Это чтоб зимой не выстужали, — бубнит он.
 
Какие-то кувшины, барабан с деревянными ложками вместо палочек. По коньку крыши идет вырезанная из куска железа крадущаяся лиса (герб города Саранска). Когда-то она украшала стену одной из редакций. Юрий Николаевич служил там фотографом.
 
Его не очень добрые розыгрыши коллег стали легендарными.
 
Стены дома снаружи украшены коровь­ими черепами. Перекрещенными копь­ями, шикарными рогатками. Всю свою старую технику — два ящика химикатов, бумагу — легенда мордовского визуального искусства свез в амбар и устроил там лабораторию. Теперь любой приехавший может зарядить пленку, полазить по лугам, торфяным каналам, лесу с какой-нибудь «Практикой» или «Пентаксом». Проявить в темени глиняной мазанки и ночью под голоса соек и кукушек печатать в красном свете фонаря. А утром развесить на разноцветных прищепках уже готовое. Голова чумная от химикатов и отсутствия сна, солнце преломляется в росах, пьяно пахнет сос­ной. И как будто нет на планете никого больше. Никто не переубедит, что все зыбко, невнятно и, может быть, даже вот-вот кончится.
 
С единственным местным жителем Витей мы единственные тут увлекающиеся астрономией люди в деревне. У Вити папа преподавал ее в школе, у него ре­фракторный телескоп «Алькор». На крыше сарая, что засыпан землей и порос полынью, мы наблюдаем за Гончим Псом и Волосом Вероники. Юрий Николаевич обещает сделать нам табличку с обозначением помещения. Два года обещает. Наконец привозит. В тряпочке. Чеканка. Первая буква почему-то «а». Так и написано: «обсерватория».
 
— Да козлы безграмотные, — негодует он. — Я нашел, где подешевле. Даже не посмотрел. И ведь всего-то 12 букв.
 
Через неделю Витя затаскивает на крышу кровать с панцирной сеткой, будильник, делает полог и вместе с табуретом, телескопом, картой звездного неба и земляной крышей обрушивается внутрь, в погреб. Но вывеску решает оставить, сарай становится туалетом. Витя долго рассуждает о силе печатного слова и провидении.
 
 
У Вити золотые руки, бурное прошлое и харизма. Согласно такому набору качеств, человек он противоречивый. Даже для самого себя. У Вити наблюдаются потуги к изящному. В дому он держит много книг по искусству, есть даже на английском языке. В загоне, куда попадает и речка, — настоящих диких кабанов.
 
Витя пышно любит пышных женщин. Особенно весной. Он называет это астрономически — спектральным всплеском. Привозит такую даму из райцентра, катает на льдинах по озеру Танака, на сооруженных им же самим высоченных качелях, которые он, как бывший боцман, именует реями. С такой женщиной он мечтает выращивать диких вепрей, ходить за грибами, разговаривать о произведениях Пелевина и картинах Ге. Но дама уже к началу июня дуреет от запаха сосен и внимания, не выдерживает накала. На прощанье Витя дарит ей маленькую полосатую свинью. Просто он готов к обрушению любых иллюзий.
 
Вите не чужды пассажи под просторечным названием «запой». Он уходит в них торжественно, как ледокол в ледовитое плаванье. Красиво, как писатель Хемингуэй. Ибо начинает с бог весть откуда взявшихся трех бутылок рома.
 
А потом становится невыносим.
 
Ходит по деревне с косой-литовкой на плече, утверждая, что видел у леса на снегу следы матерого волка. Но ружье у него, сволочи, спрятали. Захаживает в дома к дачникам, приехавшим проведать бабушек или тещ, которые сбегают сюда из города на лето, и раскуривающим, допус­тим, кальян. Подходит к столу:
 
— О, таблеточка! Как раз для моей поганой души.
 
Берет шайбочку угля и жует. Черное течет по незрелости.
 
Но два года назад он свои экзерсисы прекратил. Витя увидел, как по воздуху над соснами летел вертолет. В открытой двери, свесив ноги наружу, сидел мужик и шпарил на баяне что-то «невыразимо прекрасное, никогда не слышанное».
 
— Тогда я решил: баста, карапузики. И стал искать в интернете эту мелодию. До сих пор не нашел. Вот слушай, не знаешь такую? — И он губами начинает выдувать. Потом идет кормить наплодившихся маленьких вепрей.
Минус 33 на дворе. Мы катаемся с крыши на охотничьих лыжах. К январю с той стороны, где болотистые каналы, снега наметают как раз под скатную жесть. Проделав лыжню прямо в лощину, мы довершаем ее трамплином из негодных листов шифера, засыпаем снегом, смачиваем водой. Это угарно и весело. На фронтоне многих изб, в том числе и этой, резные наличники: навстречу друг другу летят два самолета, туда, к тому месту, где скаты на верхушке встречаются. Давно так летят. Лет пятьдесят уже. Я пытался выяснить у местных метафору, кто вообще и зачем это делал. Не помнят.
 
Часа два мы так скатываемся, подходит Дима в ушанке из искусственного меха, но с кокардой. В доме у Вити еще откуда-то три полковничьих шинели. В них хорошо за снежным столом чай пить. Дима говорит, что сделал два перевода Summertime Sadness. Один со штрихами Фудзиямы, второй дословный. Но русский весьма тяжел для этой песни. Точнее — пока что не справился.
 
Перестаем кататься на лыжах.
 
 
На краю деревни, откуда видно, как эти заросшие каналы блестят ввечеру летом и спят под снегом зимой, дом Евгения Борисыча. Лет пятнадцать он работал главным охотоведом в здешних угодьях. До этого 18 лет на «скорой» в райцентре. Каждую тутошнюю кочку не просто знает — чувствует. Езда на его «ниве» по просторам, что называется, очаровывает. Там, где внушительная яма, Борисыч давит на газ, и машина становится как корабль, преодолевающий волну. Плюгавенькая кочка — он тормозит. «Чего это?» — думаешь. А тряханет так, что макушкой в потолок.
Борисыч — тип балагурный, любит крепкую шутку. Но никто не станет стрелять тетерева, если не будет полной уверенности, что не случится подранок. Борисыч все видит.
 
Он так зыркнет и так пришлепнет словом, что краснота пойдет по всей роже. И это, слава богу, не пятерней, где трехлитровая банка выглядит кофейной чашкой. Борисычу 60. А положить его кулачище на стол в пацанской забаве армрестлинг до сих пор никто не сумел.
 
— Просто там у тебя сварной уголок, — говорят очередные проигравшие.
 
Он широко известен в стане профессио­нальных охотников, умеющих добыть лося или медведя. Чиновники с разных концов родины, любящие поиграться с ружьишком, звонят ему. Но он не едет.
 
Иногда издевается только:
— А хочешь, я на тебя зайца выведу? Ты вот там, за околицей, у березы встань за сугроб.
 
— Зачем? У меня и ружья-то нет, — недоумеваю.
 
— Ну, чтоб сфотографировать.
 
Каждый раз, как мы порвем трос в трясине, увязнем или утопим «газик» в полынье, а потом звоним Борисычу, он изящно матерится и говорит, что жаль, что и мы не утонули вместе с авто, что, в общем-то, он не намерен вызволять в день по три раза разных гондонов. Но в следующий раз все повторяется. Пыхтит, но едет.
 
Однажды целый караван застрял в пурге. Борисыч шел в голове, торил путь. Стал разворачиваться и бешено, то в одну, то в другую сторону, крутил баранку, газ в пол.
 
— Женя! — кричал Юрий Николаевич, вцепившись в сиденье. — Это же невозможно, я тебе как физик говорю.
 
Борисыч обогнул караван, всех вытащил.
 
— Физик, говоришь?
 
— Ядерщик, — поправился Кемаев.
 
Под вечер пошли с Димой проверять капканы. О тамошних лесах местные (из соседних деревень) люди рассказывают как о живых. И прибавляют глагол «водят». Нас до поры это всего лишь забавляло. Стало темнеть, и поднялся ветер. Запуржило. У нас фонарики, и Дима биолог. Сначала все было смешно и даже весело, потом часы стали показывать полночь. Я вспомнил, как в прошлом году приезжали чьи-то знакомые — парни из конторы, козырно экипированные. Ушли в ночь на гуся. И лесочек-то смех один — в рост человека, зато тянется чуть ли не до Рязани. Они пропали. Пытались звонить им, но без толку: вышки далеко. Мы искали их на японском большом автомобиле, все напрасно. Утром грязные, усталые они вышли в 40 километрах от того места, где мы их ждали. Спрашивал их потом:
— Вы как же шли?
 
— По звездам, — сказал один. — Ну, по Ковшу, который Большая Медведица.
 
— Дураки, он же крутится.
 
— Серьезно?
 
К четырем утра метель только усилилась, лес гудел, как океан. Хотелось залезть в какое-нибудь дупло и там переждать. Но дупла не было. И вскоре хотелось прислониться просто к сосне, немного поспать, потом начался бред. В прорехе между деревьями маячило море и пальмы, затем умученное сознание стало подсовывать картины одна нелепей другой.
 
— Ты тоже это видишь? — орал я Диме.
 
— Что?
 
Я стал читать молитву Николаю Угоднику и на всякий случай переодел куртку молнией назад. Не помогало. Мы куда-то шли и шли, согнувшись. Губы немели, и болели от стыни глаза. И совсем не верилось в существование где-то тепла, ночных клубов и социальных сетей.
 
На трассу выбрели только в восемь утра. И упали. В тот момент осознание того, что мы остались живы, казалось случайностью, чудом.
 
Какой-то парень подвез нас до поворота. Затем выяснилось: ночью нас искала вся мордовская деревня. Мужики, как полярники, с красными рожами вы­шли навстречу.
 
Потом сидели в избе, топилась печка, всполохи пламени в запотевшем стекле. Я думал о том, как все просто происходит — ну смерть, например. И о том, что вот кроме этой маленькой жизни, друзей, любимых людей у тебя, в сущности, ничего-то и нет. Но это такое бешеное богатство. И любил всех.
 
А Дима сидел на печке и что-то писал в тетрадь.
 
— Ты тоже это видел? — вспомнил я про миражи.
 
— А? — вздрогнул он. — Не. Я просто вот тут подумал: как интересно. Скорость света (электромагнитной волны) в вакууме не является константой от времени. Понятно, что время неразрывно с пространством, но тут имеется в виду направленный вектор развития галактики. Только этим можно объяснить ненужность Большого взрыва. И большое количество явлений, начиная от реликтового излучения до распада нестабильных ядер.
Весна. Три утра. Оделись, поехали на охоту. На песчаной развилке разошлись в разные стороны. Товарищи по загодя сооруженным шалашам на тетерева. Я — к деревне — снимать пастораль. Прошел километра три. За скотным чьим-то двором у крайней избы порядочно выщипанный стог сена; залез в эту нишу, как в нору, прислонился спиной к прошлогодним травам, уснул. Как будто кто-то шепнул в ухо. По задам огородов дядька вел под уздцы коня. Солнце снизу подсвечивало остатки снега и талые воды, зеркало будто. И казалось, что дядька с конем не идут — парят. Ну, чуть-чуть. Над одуряюще пахнущей землей. И невидимые жаворонки. Как будто далеко по возвышению или холму идет где-то поезд, а в небе, как на полках старинного комода, дрожат, позвякивают хрустальные рюмочки, из которых давно некому пить. Камеру сунул в рюкзак. Такая красота, что как-то грех нажимать. Да и все равно, как видишь и чувствуешь — не получится. В деревню возвращался пешком. Счастливый как дурак.
 
 
Юра сделал виселицу. Написал на ней: «Типовая. Вес до 120 кг». Принес чайник за утренний стол, чашки, сахар, в сковородке — яичницу. Все сидели, вилками тыкали. Примчался Борисыч, сел, взял со стола чей-то карабин, повертел в ручищах:
— Че за дробь?
 
— Два нуля, — ответили ему.
 
Не целясь, как жахнет — петля закачалась.
 
— Ты че делаешь-то? — всполошился Юрий Николаевич.
 
— Я думал, упадет, — простодушно и даже как-то смущаясь сказал тот.
 
Теперь всем, кто приезжает в деревню и начинает иногда кобениться, жаловаться на жизнь, Юрий Николаевич уютно и доброжелательно предлагает:
— А ты иди. Повесься.
Вечером, когда все уезжают на вальд­шнепа, Борисыч выносит на воздух самодельный мольберт на трех ногах, сработанный из местного клена. Ящик с красками, кисти. И пишет закат. Весь этот свет, деревья, ландшафт он всегда пишет только с натуры. А сцены из охоты потом наносит по памяти. Он их столько за свою жизнь переведи.
 
— А ты чего ж, совсем, что ли, не охотишься?
 
— Неа. Года три уж. Че-то такое случилось: вскидываю карабин, веду, а стрелять не хочу.
 
— Сентиментальность к старости приходит, — смотрю на него я. Не покоробило ли. Нет. Не покоробило. Даже ус не дернулся.
 
— А Бог ее знает. Может, и так. Я вот иной раз в шалаш залягу, шесть часов там кукую, жду, когда прилетят глу­хари. И вот прилетели, начали токовать. Прям над башкой, на ветках. Сердце колотится, мое и их, как хвост заячий. Перестали. Ты вылезаешь, чешешь домой, и ты другой человек. Маненько, но другой. Ясно дело, что все внутри там, внутри тебя и гадость, и черт, и Боженька, но такая радость, что ты еще можешь быть хорошим, что еще не совсем опаскудился. Как рассказать.
 
В старой черемухе щелкнул соловей и замолк — не время еще.
 
— Вот, видал, сын тут у меня постоянно торчит, внук Женька. Я ведь их гоняю, йо, вкалывать тут заставляю: дел в деревне всегда по уши. А все равно едут. И так с детства. Мне кажется, преодоление себя, все вот эти шатания по лесам, увязания в болотах нынче один из немногих способов остаться человеком. И получить удовольствие от этого. Вроде вот думаешь: зачем поеду, зима. Есть дорога, нет, откапывать крыльцо, наносить воды, печку топить. А приехал, себя преодолел и уже как бы совесть очистил.
 
Борисыч, сам того не зная, многому научил нас в лесных делах. И не уметь сделать, допустим, нодью из бревен в зимнюю ночь, чтобы было тепло и светло, вроде как и стыдно. Это ж простейшее. Или кладку кирпичную. А до этого никто не умел.
 
— А чего ты вдруг рисовать-то начал?
 
— Да не вдруг. — Плечом ведет, усом шевелит. — Мы в студенческие времена с другом столько клубов, ленинских комнат оформили. Я ж художественное училище окончил. Потом бросил все это. Женился. А друг не перестал. Всю жизнь пейзажи ваял. А недавно вот умер. Я приехал, краски, холсты, все забрал. Теперь вот за него дописываю.
Очень редкий день, штучный.
 
С утра клали печку в бане. Уничтожили почти всю крапиву у ручья. Поехали в лесную одну деревню за котлом. Встретили двух мужиков на велосипедах в лесу близ каналов, на рамах их сохли пустые сети, пахло тиной. Мужики угостили нас потрясающей махоркой, мы разлили им в пивные стаканы бутылку водки.
 
— Щас, щас, консервы, — колготился Дима. Но они уже опрокинули. Рукой показал один: не, не надо.
— Да как же, — сказал Дима. — Закусить-то?
 
— Губищами, губищами, — молвил дядька.
 
А другой сказал:
— Я знаю, че такое Бог.
 
Мы выждали паузу.
 
— Бог — это информация.
 
В деревне лесной, где пять человек живут, выбежала под колеса бабка. Мы уж хотели заругаться на нее. А у бабки слова из груди не идут — мешает кто-то, задыхается. Все машет руками на дощатый погреб. Мы заглянули туда. От стрехи в творило темени уходила ужом веревка, покачивалась. Когда глаза привыкли, мы узрели старуху.
 
Она повесилась.
 
Наш Витя достал нож, которым он так и не открыл консервы, рубанул по витому. Бабка свалилась.
 
Прибежали еще старухи, вынули ее, и, как это ни странно, она выжила. Сидела потом на траве возле дома в одной галоше, совершенно чумная, раскачивающаяся еще в ритм веревке.
 
«Скорую» вызывать не стали — все равно не проедет, звякнули только медичке, которая на пять деревень там.
 
— На губах прям горечь, как угля нае­лась, — сипло, почти шепотом говорила бабка по имени Поля.
 
Позже она поведает, как летела уже куда-то, так скорость была такая, что она от ужаса прикусила язык.
 
— Эхе-хе, царица небесная, — выдохнула та, которая нас звала. И в этих «эхе-хе» умещалась целая книга под названием «Исход». И весь человек — земной и небесный.
 
Потом мы привезли и поставили котел. Поехали с Димой, тоже на великах, на болота. И он мне все рассказывал, как Ивана Грозного стращали этими болотами, когда он собирался идти на Казань. Мол, увязнешь, и капут.
 
А над головами не умолкали чибисы. Бестолковые хохлатые птицы, родившиеся, кажется, с единственным вопросом к существу человеческому.
 
— Чьи вы? Чьи вы? — пищали они с таким императивом, надсадой и ноткой тоски, будто и правда знать это им было позарез необходимо и интересно. Любой ответ — шуточный или серьезный — был, конечно, неправильный. И они продолжали, не сбавляя.
 
Дима потом лазил с шестом и в ОЗК, собирал какие-то травки в пластмассовые баночки, грунт. Болота пузырились, булькали. Квакал одиноко жабий самец.
А я сидел на берегу и думал, зачем вдруг и как вообще поэт Блок вдруг написал цикл стихов, где ни единого нет человека. Про болота. «Пузыри земли».
 
Я прогнал тебя кнутом
В полдень сквозь кусты,
Чтоб дождаться здесь вдвоем
Тихой пустоты.
Вот — сидим с тобой на мху
Посреди болот.
Третий — месяц наверху —
Искривил свой рот.
Я, как ты, дитя дубрав,
Лик мой также стерт.
Тише вод и ниже трав —
Захудалый черт.
На дурацком колпаке
Бубенец разлук.
За плечами — вдалеке —
Сеть речных излук…
И сидим мы, дурачки, —
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Зачумленный сон воды,
Ржавчина волны…
Мы — забытые следы
Чьей-то глубины…
 
А потом сидели вечером выдохшиеся, молчаливые за столом.
 
— А я в воспоминаниях Армстронга, кажется, читал, — вспорол тишину Витя и опять сделал вертикальным козырек от бейсболки, вперился в темное небо, — у наших космонавтов. Что углем там пахнет, сваркой и железной дорогой.
 
Тихо, неспешно, вразвалочку шествовали друг за дружкой две медведицы — большая и поменьше. Чибис пролетел. Но ничего у нас так и не спросил.

Очерк Владимир Лепилина опубликован в журнале "Русский пионер" №58. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
 
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (1)

  • Ребят, бросайте курить! У меня получилось всего за 2 дня, не без помощи одной интересной штуки. Реально, как заново на свет родился, советую не тянуть. Я от здесь узнал - http://bmelnikov.blogspot.com
58 «Русский пионер» №58
(Октябрь ‘2015 — Октябрь 2015)
Тема: Время
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям