Классный журнал

Майк Гелприн Майк
Гелприн

Почти как у людей

08 марта 2015 08:00
Рассказ Майка Гелприна

Не в духе Аникей с самого утра, к полудню непрестанным брюзжанием он выбивает меня из обычной апатии.
 
— Ты вот что, Аника-воин, — в сердцах говорю я. — Надоело тебе — ступай за пригорок, там…
 
Договорить я не успеваю. На вершину размолотого войной холма, который мы называем пригорком и вид на который за три года набил нам оскомину, выползает…
 
«Переход в режим “А”. Переход завершен, режим “А” установлен. Идентификация цели: самоходная пусковая установка типа “Камикадзе”. Расстояние до цели: тысяча восемьсот метров, скорость: два и шесть метра в секунду. Наведение на цель: наведение завершено, упреждение треть фигуры. Огонь! Переход в режим “Ч”. Переход завершен, режим “Ч” установлен. Конец атаки».
 
«Камикадзе» не хочет умирать. От него мало что осталось — искромсанный лазерными ударами корпус мертв, ходовая разбита. Но в черном бронированном нутре «Камикадзе» живут еще уцелевшие автономные системы наведения, и он трудно ворочается на склоне пригорка.
 
— Добить надо, — угрюмо говорит Аникей.
 
Он обесточивает лазер и выставляет на малую мощность аннигилятор. В режим «А» он не переключается: уничтожить неподвижную цель можно и дедовским способом. Секунду спустя вспышка накрывает «Камикадзе», дыбится бурыми клубами сдобренная атомами металлов земляная взвесь. Потом она оседает — на этот раз от «Камикадзе» не остается ничего.
 
— Что-то они зачастили, — бурчит Аникей. — И в основном одиночками прут.
 
«Камикадзе» и в самом деле зачастили: за последний месяц мы вдвоем подбили шесть штук. И действительно, только раз прикончили сразу пару — остальных испепелили поодиночке. То ли дело танки — что тяжелые «Самураи», что легкие «Ниндзя». Эти обычно атакуют скопом, или, как поговаривает Сержант, гуртом. Сержанта мы недолюбливаем. До войны был он то ли фермером, то ли агрономом, и его дотошная хозяйственность сидит у нас в потрохах. Я мысленно усмехаюсь: именно в потрохах, а не в печенках, потому что никаких печенок у нас нет, зато потрохов — хоть отбавляй.
 
— Ну что, Аника-воин, — подначиваю я Аникея, — тебе понравилось, как он сдох? Косорылые, если через пригорок махнешь, с тобой поступят тем же макаром.
 
Аникей не отвечает, и до вечера мы сидим на позициях в молчании. Говорить не о чем — за три года переговорено обо всем. Общих тем, впрочем, было немного, да и откуда им взяться, общим, если Аникушка до войны драл глотку в микрофон в кабацком ансамбле, а я учительствовал в гимназии.
 
За три года косорылые не продвинулись на нашем участке ни на микрон. Мы тоже. Странная идет война, глупая какая-то, что ли. Сержант говорит, что позиционная и на других участках, мол, дела обстоят так же, как у нас. Где они, эти другие участки, мы не знаем, а положение дел нас с Аникушкой устраивает. Он, правда, в последнее время хандрит, но ничего, у меня тоже было, пройдет.
 
Сержант является, когда солнце седлает западный горизонт.
 
— Ну что, аннигиляшки, на металлолом не пора еще? — выдает он дежурную шутку.
 
— Пошел ты, — напутствует начальство Аникей. — Неизвестно, кого из нас раньше переплавят.
 
— Тоже верно, — соглашается Сержант. — Ну, радуйтесь, вояки. Грядет вам пополнение в количестве одной штуки.
 
— Какое еще пополнение? — Я изумлен. — Нас тут и так уже двое, явный перебор, от скуки мухи дохнут.
 
Насчет мух я, конечно, хватил — никаких мух в радиусе в пару сотен километров от позиций не осталось, а если залетит вдруг какая — сразу помрет, и не от скуки вовсе, а от радиации. Но зачем нам, бездельникам, пополнение, и вправду непонятно.
 
— Приказ Лейтенанта, — объясняет Сержант. — Лейтенанту видней.
 
Он убирается прочь, и мы некоторое время молчим, каждый переваривает новость в одиночку. Пополнения ни разу за три года у нас не было. Даже в самом начале, едва мы заняли оборону и прорвавшиеся «Самураи» угробили Антипа, нашего третьего. С тех пор, правда, многое изменилось. Война не закончилась, а как бы затухла. То ли ресурсы с обеих сторон ис- тощились, то ли готовит косорылое начальство какую-то пакость. Наше дело, впрочем, телячье: скажут подыхать — будем подыхать, тем более что нам не впервой.
 
— Андрюха, — уныло бубнит Аникей, — как думаешь, если война закончится, нам тоже конец?
 
Андрюха… Это не мое имя, да и не имя вообще. Андреями, Антипами, Антонами называют аннигиляторщиков, в просторечье аннигиляшек. Летчиков кличут Лехами и Леньками, а артиллеристов — Артемами, Артурами и даже Аристархами. До войны меня звали Игорем, мама называла Игорьком, а Аленка, когда сердилась, — Горем, иногда даже Горем луковым. Мама погибла в первый же день войны — от Владивос тока ничего не осталось. Я не знаю, жива ли Аленка, да мне лучше и не знать. Что будет после войны, мы обычно не обсуждаем. Для нас — ничего хорошего. Это потому, что у нас узкая специализация: мы умеем только уничтожать и ни на что другое не годны. Начальству повезло больше: у Сержантов широкая функциональность, у Офицеров вообще универсальная, так что их можно перепрофилировать и использовать в мирных целях.
 
— Отбой, — говорю я вслух. — Давай спать.
 
Сон, в отличие от еды и питья, нам необходим: он то немногое, что в нас осталось от человека. «Спят как убитые» — это про нас, и не в переносном смысле, а в самом прямом. Я ненавижу древние афоризмы. Интересно, какой умник первым додумался до идиотской фразы «двум смертям не бывать». «Переход в режим “А”. Переход завершен: режим “А” установлен. Отключение Ч-сознания: Ч-сознание отключено».
 
Просыпаемся мы одновременно — автоматика инициирует режим «Ч» по всему Дальневосточному фронту. Мы не здороваемся — желать друг другу здоровья нелепо. Никаких изменений в окружающем пейзаже за ночь не произошло: перед глазами — так мы называем встроенную в нас оптику — та же самая однообразная, выжженная ядерными ударами равнина. Передовая тянется с севера на юг извилистой зазубренной полосой, образованной отрытыми в земле траншеями в два моих роста, а значит, в четыре человеческих. Сосед слева — танковый батальон «Варяг», сосед справа — ракетный комплекс «Возмездие». В тылу — управленческие структуры, там тоже траншеи, только разветвленные, а всё вместе, включая нас, называется укрепрайоном номер восемь.
 
Пополнение прибывает, едва солнечный желток проклевывается из-за вершины пригорка. Подгоняемый Сержантом, из тыла к передовой ползет наш с Аникушкой близнец, боевой самоходный аннигилятор, биомеханическая система «АН-11У». Съемная гусеничная ходовая часть, массивный трапецеидальный корпус, две пары верхних конечностей, пара рудиментарных нижних и квадратная уродливая башка. В ней, в титановой черепной коробке, и находится то, что некогда было человеческим мозгом, а ныне стало основной, управляющей частью биомеханической системы, когда та функционирует в режиме «Ч», человеческом.
 
Мы — мертвы, каждый из нас, от рядового до генералиссимуса. Я загнулся от лучевой болезни в новосибирском госпитале. Аникей погиб, придавленный рухнувшей железобетонной балкой в челябинском бомбоубежище. Сержант горел заживо под Иркутском. Лейтенант…
 
Я обрываю воспоминания. Нет разницы, кто, когда и как врезал дуба. Каждый из нас за несколько минут до кончины согласился на вторую жизнь, посмертную.
 
Мы — киборги. Неприхотливые, стойкие, нечувствительные к радиации идеальные солдаты. До войны биомеханические системы были запрещены как антигуманные. С ее началом понятие «гуманизм» отошло в прошлое. Мы — принявшая на себя удар дохлятина, остановившие экспансию мертвецы — уродливыми корпусами прикрыли живых.
 
Три с половиной года назад локальный конфликт на острове Итуруп перерос в серию вооруженных столкновений на Большой Курильской гряде. Это мы знаем из последних радио- и телепередач мирного времени. Что произошло потом — неизвестно. Для России столкновения обернулись массированным ядерным ударом по восточным территориям. О вступлении в войну Китая, обеих Корей и Монголии я узнал, уже будучи мертвым.
 
Косорылые оказались оперативнее нас. Их биомеханические орды вторглись на Дальний Восток уже через месяц после первых бомбардировок. Орды беспрепятственно двинулись по безжизненной территории вглубь страны, и остановить их, а потом и отбросить удалось лишь на подступах к Якутии. Пара месяцев прошла в непрерывных боях, потом фронт стабилизировался, и вот уже три года наша линия обороны тянется с Анадырского плоскогорья на севере, упираясь на юге в Пенжинскую губу.
 
— Ну что, аннигиляшки, на металлолом не пора еще? — приветствует нас дежурной шуткой Сержант. — Знакомьтесь. Этого урода зовут Андреем, того — Аникеем. А это…
 
— Анна, — прерывает Сержанта новый киборг. — Но лучше Анка. Если бы у нас с Аникушкой были глаза, мы бы, наверное, переглянулись. О женщинах-киборгах мы не слыхали. О бывших, разумеется, женщинах. О покойницах.
 
— Анка-лучеметчица, — острит Сержант, тыча манипулятором в Анкину пару конечностей со встроенными лазерами, такими же, как у нас. — Гы-гы-гы. Детей тут только не нарожайте, жмурики.
 
— Перевели с Южного фронта, — говорит Анка, когда Сержант, вволю нахохмившись, укатывает в тыл.
 
— Почему? — спрашивает Аникей. — Проштрафилась?
 
— Сам ты проштрафился, — огрызается Анка. — Нам не докладывали, но, похоже, на Южном фронте произошла передислокация.
 
— В каком смысле? — уточняю я.
 
— Понятия не имею. Но ходили слухи, что с Китаем вот-вот подпишут мир.
 
С минуту мы молчим. Мир для нас — абстракция, нечто неуютное и опасное. Гораздо более опасное, чем локальный прорыв или даже массированная атака. С наступлением мира мы станем не нужны.
 
— Располагайся, — прерывает молчание Аникей. — Видишь тот пригорок? Они обычно лезут оттуда. Правда, в последнее время редко.
 
Не проходит и получаса, как в опровержение его слов через вершину пригорка переваливает сразу полдюжины «Самураев» и начинается пальба.
 
Мы не помним, что делаем, когда находимся в режиме «А», автоматическом. Мы видим только итог наших действий. И еще можем прочитать протокол — непрерывную цепь команд и результатов их исполнения.
 
— Вот это да, — говорю я, ознакомившись с протоколом после подавления вылазки.
 
Присвистнуть в нынешнем состоянии я не способен, варьировать тембр голоса тоже, так что восхищение и уважение приходится передавать словами. Из шести целей четыре поражены Анкой, нам с Аникушкой досталось по одной.
 
— Ты что, снайпер? — спрашивает Аникей.
 
— Хуже. — Голос у Анки ничем не отличается от наших, такой же механический и бесцветный. — Модифицированная модель, по пути с Южного фронта прошла через апгрейд.
 
— Почему же тогда «хуже»? — интересуюсь я.
 
— Потом расскажу. Что, если я немного посплю?
 
Спать в дневное время не положено по Уставу, но на Уставы мы класть хотели. Несмотря на то что штуковины, которые кладут, у нас отсутствуют. Минуту спустя Анка переходит в режим «А», и мы с Аникеем откатываемся от нее на полсотни метров, чтобы не разбудить болтовней.
 
— Как тебе она?
 
Аникушка машет левым лазерным манипулятором.
 
— Знаешь, что я сейчас делаю? — вопросом на вопрос отвечает он.
 
— Что же?
 
— Плачу. Они не должны были присылать бабу. Я ведь уже почти забыл, что, по сути, кастрат.
 
— Мне подчистили посмертную память, — говорит Анка за час до отбоя. — Раньше я помнила все. Теперь только то, что было до того, как умерла.
 
— Почему подчистили? — спрашиваю я.
 
— Мою психику нашли неудовлетворительной. У меня были срывы. Это я знаю точно, но теперь не помню из-за чего. И что было на Южном фронте, почти не помню.
 
Я совершаю вертикальное движение квадратной башкой. Это кивок, он сопровождается лязгом от соприкосновения нижнего обреза моей металлической рожи с корпусом. Красавец, что говорить. Срывы бывают у многих: осознание того, что ты мертв, психической стабильности не способствует. Зачастую срывы заканчиваются по ту сторону пригорка, мы видим лишь их результат — поднимающиеся над вершиной клубы взвеси.
 
— А остальное, значит, помнишь? — допытывается Аникей. — Ну, детство там, школу, первый поцелуй под березой, первый перетрах под кустом.
 
— Какая тебе разница?
 
— Он не хотел тебя обидеть, — поспешно вмешиваюсь я. — У нас друг от друга секретов нет, поздно секретничать.
 
— Точно, — поддерживает меня Аникей. — Отсекретничались. Хочешь, расскажу, как я пацаном дрочил? Брат водил телок, а я подглядывал в портьерную прорезь, как он их дерет, и дрочил. А потом…
 
Аникушка внезапно разворачивается и катит по траншее прочь.
 
— Что с ним? — спрашивает Анка.
 
Я пожимаю сочленениями, от которых отходит верхняя пара конечностей.
 
— То же, что и со всеми. Не знаю, как там было у вас на Южном фронте…
 
— Я тоже не знаю, — перебивает Анка. — Вернее, не помню.
 
— Зато я все помню. Знаешь, я ненавижу косорылых. За то, что они со мной сделали, за то, что развязали войну, за то, что погибла мама, — за все. Но еще больше я ненавижу себя — то, что от меня осталось. Ненавижу, потому что по-прежнему думаю и чувствую, особенно потому что чувствую. Я держусь, давлю это в себе, заставляю себя не гневаться, не отчаиваться, не сопереживать. Но попробуй тут заставь, когда память сохранила то, что свойственно человеку. Честность, порядочность, чуткость, стыдливость…
 
— Мертвые сраму не имут, — говорит Анка. — Кем ты был до войны?
 
— Преподавал математику гимназистам.
 
— Надо же. — На пару секунд Анка замолкает. — А я училась в педагогическом. Не доучилась. Мне двадцать один. Было, — поправляется она. — А сейчас я даже не знаю, сколько мне — уже двадцать четыре или все еще двадцать один.
 
Наутро Аникушку отправляют в тыл на профилактику, мы с Анкой остаемся в траншее вдвоем.
 
— Знаешь, Андрей, — говорит она. — Вчера, когда этот спросил…
 
— Его зовут не «Этот», а Аникей, — перебиваю я.
 
— Да, извини. Представляешь, у меня никого не было. Вообще. Даже не целовалась ни разу. Я была некрасивая, страшненькая, а потому стеснительная и робкая. Переживала ужасно.
 
— Зато теперь ты красавица. Хоть сейчас замуж.
 
Анка не отвечает, и я чувствую себя неловко. Кладбищенский юморист, говорю я себе. Ослоумный кадавр. Некоторое время мы молчим, затем автоматика посылает в мозг сигнал тревоги.
 
«Переход в режим “А”. Отмена: переход в режим “А” отменен».
 
— Наш, — говорит оставшаяся, как и я, в человеческом режиме Анка. — Это наш.
 
«Варяг», сминая гусеницами радиоактивную пыль, на полной гонит к пригорку. Никакая сила теперь не может ему помешать. Мертвый человек не хочет больше существовать, и обязать его к этому не вправе никто.
 
«Варяг» достигает подножия, взревывая, идет на подъем. У меня еще есть надежда, что он передумает, — бывало, некоторые передумывали.
 
Он не передумывает. Полминуты спустя до нас доносится грохот взрыва. Японские аннигиляшки сократили счет.
 
— Как тебя звали на самом деле? — внезапно спрашивает Анка. — До войны.
 
— Игорем. А тебя?
 
— Только не смейся. Аней. Я была книжной девочкой, читала запоем и все подряд, играла на пианино, малевала натюрморты, в общем, вовсю готовилась к жизни старой девы. И совсем не думала умирать.
 
— Никто не думал.
 
Неожиданно я начинаю рассказывать о себе. Сам не знаю отчего: кому интересна история мертвого человека? Я рассказываю о маме, о заведшем новую семью отце, об учебе, о первой безответной любви, а потом, в конце, об Аленке.
 
— Здорово, — говорит Анка, когда я умолкаю. — Ты часто о ней думаешь?
 
Я стараюсь не думать, отчаянно стараюсь забыть. Я не могу.
 
— Да, — признаюсь я. — Постоянно, подолгу и по многу раз в день.
 
— Может быть, тогда и тебе, — Анка поворачивается ко мне корпусом, — подчистить память?
 
— Нет, — отвечаю я. — Ни за что. Лучше уж на переплавку или за пригорок.
 
Память и ненависть — все, что у меня осталось. Я не откажусь от них, пока жив. Усмехаюсь мысленно: следует говорить «пока мертв».
 
Аникушка возвращается на третий день — с блестящим корпусом, новыми траками и на полную заряженными батареями.
 
— Ремонтники говорят, затевается что-то, — делится новостями Аникушка. — Они там к начальству ближе. Пополнение к нам поступило, говорят, по всему фронту. С Южного, которого, дескать, вообще больше нет.
 
— Как это больше нет? — подает голос Анка.
 
— Не знаю. Может быть, мы и вправду замирились с Китаем. А еще вчера понаехали какие-то шишки, из живых. Выряженные чуть ли не в лунные скафандры. Суют носы во все щели. В общем, наверняка что-то затевается.
 
На следующий день на профилактику отправляюсь я. Сколько же траншей здесь отрыто, думаю я, пробираясь извилистыми петляющими ходами сообщения в тыл. А подземелий под ними еще больше: бункеров, складов, штабов, убежищ. Прямо-таки город мертвых, в буквальном смысле притом.
 
В тылу меня встречает Сержант, мы спускаемся в мастерские. Обыкновенно шумный и развязный, сегодня он почему-то молчалив и серьезен. Сержант один на шесть или семь боевых расчетов, воинской специализации у него нет — стандартный киборг-универсал.
 
— Что-то не так? — спрашиваю я.
 
— Все не так. Если будут вопросы, отвечай: всем, мол, доволен. Для твоего же блага, понятно?
 
— Нет, — удивляюсь я. — Непонятно. С чего бы это мне стали задавать вопросы?
 
Сержант останавливается.
 
— Ратмирку утром списали, — говорит он.
 
— Какого Ратмирку? Как списали? Куда?
 
— Ракетчика. Подчистую списали. Работяги говорят, с ним потолковал штатский. И все, спекся Ратмирка. Ладно, пошли. До вечера трое ремонтников обновляют мне износившиеся механические детали, затем меняют батареи. Я с ними почти не разговариваю, да особо и не о чем. Ремонтники такие же мертвяки, как и я, только почему-то угодившие вместо окопов в подземные мастерские.
 
На следующее утро я перемещаюсь в лабораторию. Здесь тестируют мои электронные модули, один за другим. Наблюдать собственное устройство на экранах довольно любопытно. В особенности впечатляют тянущиеся от черепной коробки по всему корпусу нейронные виброжгуты, похожие на расползающихся из норы змей.
 
Живой появляется, когда я уже полностью смонтирован, укомплектован и готов к отбытию. Наряд его напоминает мне не лунный скафандр, как Аникушке, а, скорее, водолазный костюм.
 
— Представьтесь, рядовой, — велит он.
 
Я называю свое прозвище, модель и перечисляю основные характеристики.
 
— Аннигилятор Андрей, — бубнит живой из-под похожего на водолазную маску намордника. — Скажите, аннигилятор, вы хотите жить?
 
Я подавляю внезапное желание его пристрелить. Жить. Неужели он не представляет, насколько этот глагол цинично звучит, когда речь идет о таких, как я?
 
— Никак нет, — отвечаю я, справившись со злостью. — Я не испытываю несбыточных желаний.
 
— Я имею в виду существовать, — поправляется живой. — Если бы вам предложили прекратить существование, что бы вы ответили?
 
— Я не имею права, — заученно отвечаю я. — Пока идет война, мой долг — защищать Родину.
 
— Ну а если война закончится? Как вы видите свое будущее после нее?
 
— Никак не вижу, — честно признаюсь я. — На это у меня есть начальство.
 
— Хорошо, рядовой. Вы свободны.
 
— Андрей, — колесит ко мне Анка, едва я появляюсь на передовой. — Знаешь, я жутко рада.
 
— Чему?
 
— Да тебе же, дуралей. Я… Знаешь, я, наверное, соскучилась.
 
Будь у меня сердце, оно пропустило бы ритм, а может, наоборот, забилось бы сильнее. Еще я, по-видимому, покраснел бы от удовольствия, будь у меня хоть что-нибудь, способное краснеть. Сейчас же вместо всего этого я испытываю странное, неведомое доселе и неуютное чувство.
 
— Что новенького? — превозмогаю это чувство я.
 
— Ничего. Ни одного инцидента за двое суток. Андрюша, ты бы сказал этому своему…
 
— Что сказал?
 
Анка не отвечает, и я, обогнув ее, двигаюсь по траншее к тому месту, где застыл Аникей.
 
— Что тут у вас? — спрашиваю я. — Полаялись, что ли?
 
Десять минут спустя выясняется, что полаялись, и не раз. Что всякие фифы — такие же дохлячки, как остальные, но слова, видите ли, им не скажи. Что Аникушка не виноват, если у некоторых трупов наотрез отсутствуют не только половые признаки, но и чувство юмора.
 
— Травит один за другим пошлые анекдоты, — жалуется Анка часом позже. — Озабоченный покойник. У меня такое впечатление, что, будь у него чем, он бы меня изнасиловал прямо тут, на позициях.
 
— Ну уж прямо-таки изнасиловал…
 
Я осекаюсь. Мне становится скверно, так скверно, как не было, пожалуй, никогда с тех пор, как я умер. Образ, который я зримо представил, чудовищен. Он отвратителен, ужасен, он попросту за гранью добра и зла. Совокупляющиеся киборги. Неживые, уродливые и злобные куклы, тщащиеся выдать себя за людей. Ничего более унизительного и горького я раньше не ощущал.
 
— Меня спросили сегодня, — наконец говорю я, — хочу ли я жить.
 
— Жить?
 
— Представь. Потом поправились: хочу ли, дескать, продолжать существование. Я ответил, что да. Сказал: всем доволен.
 
— И что?
 
— Знаешь, я подумал сейчас… Подумал, что раскаиваюсь в этом.
 
— Расскажи, как всё бывает, Андрей.
 
— Что «всё»?
 
— То самое, между мужчиной и женщиной. Я читала об этом, конечно, еще тогда, раньше. Но никогда не говорила, ни с кем.
 
Я молчу. Я ничего не хочу, не собираюсь рассказывать. Это постыдно для мертвеца — рассказывать о том, что бывает между живыми людьми. Сейчас я позову Аникушку, его дважды просить не надо.
 
Я не двигаюсь с места. Для нее это важно, понимаю вдруг я. Очень важно, она не стала бы иначе просить. Я начинаю рассказывать. Сперва косноязычно, запинаясь от стыдливости, потом все более откровенно и, наконец, прямым текстом. Ловлю себя на том, что нарочито использую самые грубые и бесстыдные слова, ставшие абстрактными для меня и потому утратившие, потерявшие скверный, похабный смысл.
 
Я замолкаю.
 
— Еще, — требует Анка.
 
— Достаточно, — отказываюсь я.
 
— Если бы мы были живы, ты проделал бы все это со мной?
 
У меня нет сердца. Нет души. Отчего же мне сейчас так больно и, главное, где?
 
— Да, — слышу я свой лишенный выражения механический голос. — Мы с тобой занимались бы этим и еще многим другим.
 
— Расскажи мне, — снова просит Анка. — Не говори больше «мужчина» и «женщина». Говори «я» и «ты».
 
Я, видимо, схожу с ума. А может быть, уже спятил. В редкие минуты просветления я ужасаюсь тому, о чем мы с Анкой говорим день за днем напролет. И в особенности тому, что, когда говорим, я забываю. О том, кто мы, зачем мы здесь, как выглядим и что нас ждет. Я забываю, что не человек. Что я — ничто и никто, ноль, заточённое в броню мертвое пушечное мясо.
 
Артобстрел начинается ночью, внезапно. Переключившись в режим «Ч», я не сразу даже понимаю, что это артобстрел: их не было целых три года.
 
— В убежище! — во все динамики кричит Аникушка.
 
Мы скатываемся по аппарели в убежище. Наверху грохочут, ярятся взрывы, трясется над головами земля.
 
Артобстрел длится три часа кряду, затем обрывается — внезапно, разом, как и начался.
 
Входную дверь заклинило. Мы срываем ее с петель, аннигиляторным разрядом Аникей уничтожает образовавшийся за дверью завал. Один за другим мы спешим из убежища наружу.
 
Линии обороны больше нет, вместо траншей — развороченная, перелопаченная разрывами земля.
 
— Вот они!
 
Они переваливают через вершину бугра одновременно — десятки, сотни «Самураев», «Ниндзя», «Камикадзе». С ходу они начинают палить по нам.
 
«Переход в режим “А”. Переход завершен, режим “А” установлен. Идентификация цели: множественные наземные цели. Расстояние до ближайшей: тысяча шестьсот двадцать два метра, скорость: четыре и четыре метра в секунду. Наведение на цель: наведение завершено, упреждение полфигуры. Огонь! Идентификация цели… Расстояние… Скорость…».
 
Я считываю этот протокол уже под землей. Я не понимаю, не знаю, что произошло наверху, и не знаю, как сюда попал.
 
— Артобстрел, — объясняет Анка. Она толкает меня перед собой куда-то вглубь и вниз, в темноту. — Они возобновили обстрел и накрыли и нас, и своих.
 
— Кто «они»?
 
— Косорылые. А может, и наши.
 
— Как это «наши»? — ужасаюсь я.
 
— Да так. Огонь был со всех сторон. Аникей убит, расщеплен на атомы. От обороны ничего не осталось, от наступающих тоже.
 
Я ошеломлен.
 
— А как же мы с тобой?..
 
— Не знаю. — Анка останавливается. — Я переключила режим из «А» в «Ч». Сама не понимаю, как у меня это вышло: может быть, отказала блокирующая автоматика. Потом я забрала тебя.
 
Только сейчас мне приходит в голову провести примитивный тест-самоконтроль. Если бы я умел стонать, то, наверное, застонал бы, а то и завыл. У меня разбита ходовая, не хватает нижней правой конечности, корпус смят, заряд батарей десять процентов от номинального, гидравлическая жидкость утекла полностью, смазка…
 
— Голова не повреждена, — говорит Анка. — Ничего, в мастерской тебя подлатают.
 
— В какой мастерской?! — Мне хочется орать во всю глотку, но у меня ее нет. — От мастерских наверняка ничего не осталось, да нам туда и не пройти!
 
— Другого выхода нет, — роняет Анка. — У меня две дюжины зарядов. Пробьем дорогу.
 
Мы пробиваем путь к тыловым коммуникациям целые сутки. Под конец заряд в моих батареях истощается, я теряю остатки подвижности, зрение и слух. В себя я прихожу в темном, заваленном рухлядью помещении с треснувшим и частично обвалившимся потолком.
 
— Где мы?
 
— На складе. — Анка закрепляет батарею у меня в корпусе. — Вернее, на том, что осталось от склада. Нам повезло: аккумуляторный сектор почти не пострадал.
 
Лишь теперь я осознаю, что произошла катастрофа.
 
— Мы проиграли войну? — выдавливаю я из речевого блока.
 
— Боюсь, ее проиграли все.
 
— Что значит «все»?
 
— Пойдем, я кое-что тебе покажу.
 
Анка вновь толкает меня перед собой, словно калеку в сломанном инвалидном кресле. Мы выбираемся в коридор, движемся по нему, затем по наклонному желобу спускаемся уровнем ниже.
 
— Здесь был штаб, — говорит Анка, останавливаясь. — Он уцелел, только вот ни одной живой… прости, ни одной неживой души здесь нет. Они удрали, все, понимаешь?
 
Она ошибается. Получасом позже мы находим не удравшую неживую душу по прозвищу Сержант. Он сидит, привалившись к наполовину обрушившейся железобетонной стене, и при виде нас долго не может поверить, что ему не мерещится.
 
— Я уж думал, придется подыхать медленно, — говорит Сержант, убедившись, что мы пускай и восставшие из мертвых, но не привидения. — Теперь хоть будет кому меня пристрелить.
 
— Что здесь произошло?
 
— Да бросили они нас. Третьего дня эвакуировали командный состав и обслугу. Кто не хотел, тех… — Сержант делает секундную паузу. — На металлолом.
 
— А ты, значит, не захотел? — уточняю я.
 
— Я сначала не поверил, не мог поверить. Я тут взял одного за жабры, думал выбить из него, что происходит. Да не успел — началось.
 
— Какого еще «одного»?
 
— Штатского, — бросает Сержант и, скрипя механическими суставами, поднимается. — Пыль набилась, — объясняет он. — Скрежещу, как ветхая рухлядь. В общем, запер я этого в подсобке, он там до сих пор сидит, если не сдох. Хотите навестить?
 
Не знаю, тот ли это, который задавал мне вопросы в лаборатории, или какой другой — лица под намордником, похожим на водолазную маску, я не разглядел ни в тот раз, ни теперь.
 
— Скажите, штатский, хотите ли вы жить? — обращаюсь я к нему. Теми же погаными словами, которыми спрашивали меня.
 
Штатский молчит.
 
— Жить хочешь, гнида? — подступает к нему Сержант. — Тебя спрашивают! Ну?!
 
— Вы оставите… — голос у штатского дрожит, — меня в живых?
 
— Возможно, — говорит Анка. — Не гарантирую. Рассказывайте.
 
— Что рассказывать? О чем?
 
— Обо всем. О войне в первую очередь.
 
— О войне… Война три года назад закончилась.
 
— Что?! — Уцелевшим манипулятором я отодвигаю Анку в сторону и корпусом подаюсь к живому. — Что значит «закончилась»?
 
— То и значит. Воюющие стороны подписали мирный договор.
 
— А как же… А как же мы?
 
Он начинает рассказывать, у меня от его слов идет кругом уродливая, квадратная, набитая электроникой голова с титановой черепной коробкой по центру.
 
Три года назад военные действия закончились. Мы — остались. Заключенные в металлические оболочки и обреченные на существование мертвецы.
 
Перед разумным добрым вечным человечеством встал вопрос, как поступить с десятками миллионов остановивших войну недолюдей. И в особенности с большинством из них, умеющим лишь одно — уничтожать себе подобных. Три года этот вопрос безуспешно решался в правительствах двух сотен стран и в ООН. Человечество раскололось на две части. На гуманистов, призывавших признать нас людьми и взять на себя заботу о нас со всеми вытекающими и крайне неблагоприятными последствиями. И на рацио налистов, убеждавших признать нас не людьми и потенциальной угрозой для человечества, а потому немедленно уничтожить.
 
Мы находились в неведении — все, от рядового до генералиссимуса. Мы продолжали держать оборону от не собирающегося атаковать врага. Так было до тех пор, пока рационалисты не одержали победу. Договор о тотальном сокращении биомеханического оружия был подписан ведущими державами и принят к немедленному исполнению. Освободившееся от бремени человечество вздохнуло свободно.
 
— Это всё? — спрашивает Сержант.
 
— Всё. Как вы поступите со мной?
 
— Надо найти коммуникатор, — говорит Анка. — Наверняка какие-то средства связи уцелели. Пускай за ним прилетают.
 
Он, собственно, ни в чем не виноват.
 
— Точно, — соглашаюсь я. — Мы тоже не виноваты.
 
Я вскидываю уцелевшую конечность. Лазерный луч разваливает штатского пополам.
 
— Игорь.
 
— Да, милая.
 
Год прошел, прежде чем я научился выговаривать это слово. Мы живем… Мы не живем в бывшем убежище, в паре километров от уцелевшего склада. Батарей хватит тысяч на пять эдак лет. Сержант ушел, мы не знаем куда. Он не вернулся, мы не знаем откуда. А мы продолжаем не жить.
 
Для чего мы не живем и сколько еще захотим не прожить, мы не ведаем. Впрочем, людям это неведомо тоже, а мы не люди и, значит, нам проще.
 
Однажды Анка сказала, что у нас, наверное, любовь. Почти как у людей. Поначалу мне ее слова показались кощунственными, затем я некоторое время считал их постыдными и срамными. Потом привык: мы мертвые, неживые. А значит, сраму не имем.

Рассказ Майка Гелприна опубликован в журнале "Русский пионер" №53. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
 
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
53 «Русский пионер» №53
(Март ‘2015 — Март 2015)
Тема: любовь
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям
 
Новое