Классный журнал

Виктор Ерофеев Виктор
Ерофеев

Американская красавица

23 апреля 2014 09:15
Это теперь уже известно и сомнению не подлежит, что Виктор Ерофеев — писатель. Но были такие времена, когда и Виктору Ерофееву приходилось писательский статус доказывать, и не всегда он шел к доказательству кратчайшим путем. Зато уж точно — неповторимым.

Я ехал на трамвае по советской Москве. Темно. Вечер. Вагон был полупустой. Можно было сидеть. Я ездил на этом трамвае почти каждое утро в детскую поликлинику за кефиром и творожком для ребенка. Утром трамвай был злой, я — невыспавшийся, и цель моей утренней поездки носила утомительный, семейно-благородный характер. Теперь же, как обычно сев на трамвай на углу Ваганьковского кладбища, я ехал на Ленинградский проспект сквозь почти невидимый город с уникальным, перспективным и душераздирающим заданием. Меня, молодого писателя-самозванца, которого никто никогда не печатал и который писал такую невообразимую мерзость, что показывать ее в местных журналах было опасно, пригласили на поздневечернюю, черную, ночную встречу мои как будто шагающие по русской литературе на ходулях кумиры: яркие и сочные, как неизвестные советской Москве киви и маракуйя, американские издатели со Среднего Запада. Их лихая молодежная команда бралась печатать все неслыханное и невиданное, и мною они тоже заинтересовались, а через них, как мне особенно тогда казалось, можно было стать новым Набоковым, Грибоедовым или, по крайней мере, Сашей Соколовым, попасть на Олимп и разорваться на миллионы книг на разных языках.

Я держался за металлическую ручку переднего кресла и, страшно волнуясь, чувствовал себя в гумилевском трамвае, который летит через весь мир. Так, собственно, и было. В таком трамвае я и летел, лишь отчасти понимая всю важность встречи, все счастье общения с мужественным бомондом московского диссидентства, изрубленного, распиханного по тюрьмам и психушкам, но время от времени воскресавшего до новых посадок. Это были настоящие герои, я знал их имена наперечет, я ехал на трамвае, а они умирали всерьез.

Я вылез из трамвая и пошел в темноту дворов. Это был квартал писательского гетто, и скромные подъезды этих кирпичных домов, начиненные лифтершами, казались верхом престижа и благополучия. Мне очень хотелось когда-нибудь где-то здесь жить и лаять на луну вместе с другими знаменитостями. Я вошел в шикарный подъезд, без признаков мочи и кала, увидел лифтершу, читающую книжку, и дрогнувшим голосом назвал номер квартиры. Меня не спеша пропустили.

На лестничной клетке уже стоял беспартийный, антисоветский гам. В прихожей валялись пальто и шапки, они же валялись и в комнатах, на диванах и полу, везде стояли и сидели люди, они говорили и говорили, их было много, и комнат тоже, казалось, было много-много, хотя, наверное, это была трехкомнатная квартира, но множественность пространства создавала кухня, где тоже все говорили и курили. В табачном дыму проплывали знаменитейшие лица русской словесности, от сдержанных либералов до прославившихся на весь мир литературных критиков режима и от этих громко говорящих литературных критиков режима, прославившихся на весь мир, до провинциальных, в блеклых свитерах под горло, праведников, уже попробовавших психушки.

Я долго шатался по этим многочисленным комнатам, никем не узнанный, совершенно лишний. Сквозь меня смотрели знаменитости и темные, полные осознанной злобой личности. Я курил одну за другой, на кухне валялись пустые банки из-под валютного датского пива: уже все выпили; я пил что-то красное, из запасов местных хозяев. Бутерброды тоже все съели, прилепиться к кому-нибудь, чтобы поговорить, было невозможно. Я уже стал подумывать уйти, не от обиды, а просто из скромности, меня не сердило то, что меня не знали, я знал себе место. Но когда, докурив шестую сигарету, я стал поглядывать в сторону моего пальто, американский шумный литературный оркестр, который катался по квартире, как перекати-поле, налетел на меня и, не особенно чинясь, призвал сообщить о себе и шумно опознал.

Вдруг оказалось, что в их следующем номере журнала, который выходил на Среднем Западе, будет напечатан мой рассказ, его уже перевели и номер сверстали, и вся эта литературная джаз-банда закричала, что мнения у них раскололись: одни нашли меня негодяем, а другие — неотесанным Флобером. Американцы подхватили меня под руки и поволокли на кухню знакомиться. Тут я с ними и познакомился.

Во главе них был профессор в очках и хорошем костюме, может быть, твидовом, я не помню. Он, оглушенный тем, что ему дали визу и возможность увидеться со своими клиентами, летал где-то в космосе и не очень принимал участие в нашем личном знакомстве, но зато другие толкались и прыгали вокруг меня, выражая дружескую поддержку. Тут на кухню крупным шагом вошло совершенно не существующее в нашем московском мире существо. Это была американская красавица с торжествующе красными губами, вся в белом, дорогом, мягком, неожиданном и решительно американском. В руках у нее была бутылка французской «Вдовы Клико» — это было так же невероятно, как поцеловать за ухом Гагарина. У красавицы были глаза навыкате, но не потому, что она была больна, а потому, что она хотела, хотела и еще раз хотела весь русский мир от Калининграда до Аляски. Она готова была его вобрать в себя и вернуть в качестве безукоризненного текста. Это рождение моей страны в слове было для меня еще сильнее шампанского. Мы смот­рели друг на друга так, как будто уже, не сговариваясь, потрогали один другому животы и согласились, что рождение слова возможно. В знак понимания мы выпили шампанского и быстро растеряли всю компанию американцев. Ее твидовый муж переместился к тому мужественному писателю, который рассказал всем, как русские солдаты насиловали немок, а рядом возник сатирик, который простодушно сравнивал советскую власть с г… и был отмечен Ростроповичем. Каждый был занят своим делом, и только мы с американской красавицей вдруг оказались как будто не у дел, как будто нас перевели в какое-то отдельное пространство, где была река, где можно было гулять, засунув руки в карманы. И мы, в шуме бесконечной квартиры, стали гулять вдоль реки, по дорожке, босиком, отмахиваясь ботинками от комаров. Мы шли по полю и рвали полевую гвоздику с липким трубчатым стеблем.

И потом мы прошли чуть дальше, завернули за поворот и оказались в ванной. Это была чисто советская ванна с прямолинейными полочками для зубных принадлежностей, мочалкой, с забившимся в угол неприглядным халатом, который нас сильно стеснялся, и, наконец, с самой ванной, которая вытянулась во всю длину помещения со своими шаткими кранами и душевыми принадлежностями из стран народной демократии.

Красавица была крупная, с большим декольте и в узком платье. Мы кое-как закрыли дверь на щеколду, и она с шумом опустилась на колени, чтобы достать и съесть меня, совсем маленького, но уже подающего надежды писателя. Она яростно впилась в меня; мне тоже захотелось обнять все это арбузное поле сладкой женщины. Мы рухнули на пол, примерились и по-собачьи продолжали наш путь.

Потом кто-то тихо постучал. Мы не слышали. Потом кто-то колотил в дверь. Мы не открывали. Потом кто-то яростно ругался и бил в дверь ногами. Озверевшие диссиденты требовали нас к ответу.

У нас не было ответа. Мы не открывали. Мы продолжали свой путь по-собачьи, не говоря ни на каком человеческом языке. Потом я кончил ей в рот и сел на край ванны. Положение было угрожающим. Дверь взламывало все антисоветское сообщество. Американка была в таком виде, что ее нельзя было бы показать даже в борделе Лас-Вегаса. Я открыл дверь и сказал большой толпе людей:

— Ну чего вы! У нас есть секреты!

Они смотрели на нее: на порванные черные чулки, на покусанные мною плечи, на жидкость на полу.

— Где он? — спросила она по-английски.

— Ушел, — сказали ее редакторы и переводчики.

— Что он сказал? — спросила она своим зычным голосом, стирая с губ остатки помады.

— Он завтра улетает в Америку!

Она пожала плечами. Ее команда смотрела на меня как на чудовищного кретина. Я, находившийся уже на дороге к ранней славе, все потерял в один момент. Наши диссиденты вообще не могли понять, как можно запереться на щеколду в ванной с американкой! Я для них уже перестал быть человеком. Я был хуже, чем советская власть. Я был хуже советского солдата, который под Кенигсбергом кого-то там изнасиловал. Я зря рисковал. Я проиграл игру под названием «жизнь».

Она резко вышла из ванной, оставив туфли. Она выбежала из квартиры в зиму почти не одетая. На следующий день он не уехал в Америку. Я встретился с ними нос к носу в ресторане «Арагви» через день. Западные издатели — и они в том числе, со Среднего Запада, — устроили прием в грузинском заведении. Когда я подходил к ресторану, я заметил, что вся улица Горького перекрыта милицейским кордоном. Я понял, что мне не пробиться. У меня не было даже приглашения на прием. Понимая, что делаю бесполезное дело, я подошел к офицеру, стоящему на тротуаре, и сказал, что мне надо в «Арагви».

— А вы кто? — спросил румяный капитан.

Я затруднился с ответом.

— Диссидент? — подсказал капитан.

— Да-да, диссидент, — кивнул я.

— Тогда проходите! — Милиция расступилась. Диссидент вошел в заколдованное пространство. В «Арагви» был Сахаров и другие интересные люди. Американцы всех хлопали по плечам. Я пошел вперед и на лестнице наткнулся на нее и на него. Он был в том же твидовом костюме, она — в синем платье. С большим декольте. Она слегка улыбнулась мне. Он отвернулся. Через месяц вышел американский журнал. С моим рассказом, но без моей фамилии. Просто анонимный рассказ. Это была цензура. Я открыл журнал, увидел рассказ, и мне стало дурно и ясно: я никогда не стану писателем. П…ц. Я все проср…л.

Колонка Виктора Ерофеева "Американская красавица" опубликована в журнале "Русский пионер" №45.

Новый номер уже в продаже.

Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".

Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (1)

45 «Русский пионер» №45
(Апрель ‘2014 — Апрель 2014)
Тема: РИСК
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям