Классный журнал

Дмитрий Филимонов Дмитрий
Филимонов

Освобождение и наказание

29 сентября 2013 11:00
В исторической драме обозревателя «РП» Дмитрия Филимонова, как и положено, есть исторические персонажи: Минин, Пожарский, Гермоген, Булгаков. А есть такие персонажи, которым еще только предстоит стать историческими, — например, худрук Петров. Если, конечно, постарается. А у него, в общем-то, нет другого выхода.

1.
 
Под звон колоколов сошедши  по ступеням Успенского собора, Гермоген остановился подле ослицы. От нее  несло стойлом, и запах этот не могло перешибить даже ладаном. Это была старая ослица, битая жизнью, а потому покладистая. Она жила на Кирилловом подворье, тут же, в Кремле, и каждый год под Вербное воскресенье монахи драили ее золой и мочалой, но ослица все равно пахла. И каждый год в светлое Вербное воскресенье, сошедши по ступеням Успенского собора, Гермоген вдыхал этот запах, и он ему даже нравился. Два дюжих монаха, подхватив Гермогена под руки и под чресла, взгромоздили старца верхом на ослицу. Сам он этого сделать не мог, однако не по причине старческой немощи, а потому, что в одной руке держал патриарший посох, в другой сжимал пучок вербы. Усадивши верхом и запахнувши полы длинного плаща, дабы не смущать народ бледными патриаршими голяшками, монахи отступили в стороны, и праздничная процессия двинулась по Царской площади — через Спасские ворота на Красную площадь. В прежние годы ослицу под уздцы водил царь. Однако нынче царя на Руси не было. То есть он вроде и был, поскольку бояре заключили договор с королем Жигимонтом и присягнули сыну его Владиславу. Однако минуло уже семь месяцев, а юный Владислав Жигимонтович сидел в своем Кракове и на московский трон не спешил. Поэтому думские бояре назначили вести ослицу дворянину, имени которого Гермоген даже не знал. Вот ведь измельчала русская держава! Было утро 17 марта 1611 года.
 
Морозы в том году держались до самого апреля. Шедшие впереди процессии выбранные дворяне раскатывали ткани прямо на заледенелую брусчатку. Ослица покрылась инеем. Она покорно ступала, оскальзываясь и задирая копытами ткани. Два монаха шли подле, придерживая на всякий случай патриарха. Следом ехал возок с древом, увешанным яблоками из крашеного войлока. Все было как прежде. Если б не польские стражники у Спасских ворот. Да отряд литовских улан у кремлевской стены. И рота немецкой пехоты. На всякий случай, для разгона массовых беспорядков.
 
Толпа, собравшаяся на Красной  площади, приветствовала патриарха. Едучи  на ослице, Гермоген вглядывался в толпу и замечал во взорах людей не столько радость, сколько тревогу. Ведь все в городе знали, что его, патриарха Московского, держат взаперти, под домашним арестом, в келии Кириллова подворья, а выпускают лишь изредка — для участия в православных праздниках. Этой участи Гермоген удостоился за дела свои. За писанину. С тех самых пор, как бояре присягнули чужеземному царю, а потом открыли городские ворота и ночью впустили в Кремль польское войско с наемниками, патриарх за перо взялся. «Всему священническому и иноческому чину, и бояром, и окольничим, и дворяном, и дьяком, и детем боярским, и гостем, и приказным людем, и стрельцом, и казаком, и всяким ратным, и торговым, и пашенным людем» обращал свои грамоты Гермоген. «Видите бо Отечество свое чюждими росхищаемо и разоряемо, и святыя иконы и церкви обругаемы, и неповинных кровь проливаема, еже вопиет к Богу, яко праведнаго Авеля, прося отмщения». Мятежный старец писал свои грамоты и рассылал с гонцами по городам русским, возбуждая народ к бунту. Поляки схватили Гермогенова гонца с посланием нижегородцам. Комендант Кремля Корвин-Гонсевский ворвался в боярскую палату, когда шло заседание Думы, и, потрясая захваченной грамотой, обратился к патриарху:
 
— Тобою писано?
 
— Мною! — отвечал Гермоген.
 
Комендант Гонсевский требовал, чтоб Гермогена посадили в темницу, на цепь, судили и низложили. Да только бояре рассудили иначе. С той поры как поляки вошли в Кремль, в городе непрестанно вспыхивали бунты. Польский гарнизон едва успевал их усмирять. Из Рязани, Казани, Калуги, внявши призывам Гермогена, к Москве шли ополченцы. Посадить в темницу и низложить патриарха означало подлить масла в огонь. Решено было отправить старца под домашний арест — отъявши перо и бумагу, чтоб неповадно писать было. А если не поможет — тогда и на цепь.
 
Ход по случаю Вербного воскресенья  был ограничен тем же комендантом Гонсевским. На всякий случай, дабы не собирать больших толп черни, велено было не выходить за стены Китай-города, а сделать круг по Красной площади и вернуться обратно в Кремль.
 
Совершив круг и зайдя в ворота, монахи отобрали поводья у дворянина и сами повели ослицу. Однако не к Успенскому собору, где должна продолжиться праздничная служба, а налево, на Кириллово подворье.
 
Подхватив святейшего под  руки и под чресла, монахи поставили его наземь. Уже в келии Гермоген не сдержался, испустил стон: старец промерз, руки закоченели, поясницу ломило, Отечество разорено, православие поругано — и было ему тошно, тошно, тошно. Старец возопил еще раз, дверь тихонько отворилась, испуганный служка метнулся тенью, бросил на лежанку теплое одеяло и, облобызав патриаршую руку, удалился. Развернувши одеяло, Гермоген добыл из него бумагу, перья, пузырек с чернилами. Закутавшись по самую бороду, сел к столу и принялся писать. «Аз, смиренный Ермоген, Божиею милостию патриарх Богом спасаемого града Москвы и всеа Русии…» За окном в хлеву истошно закричала ослица.
 
 
 
— Кого там черт принес, Прасковья? — слабо крикнул князь Пожарский, снимая со лба мокрую тряпицу. Князь третьего дня слег в койку с приступом черного недуга, и топот копыт во дворе, и лай собак, и стук дверей отдавались в его голове болезненным грохотом.
 
— Снова посольство к тебе, Димитрий Михайлович, — молвила супруга.
 
Князь выругался длинно и непристойно, отчего Прасковья Варфоломеевна вздрогнула. Князь был старым солдатом, однако супруга так и не свыклась с его ратным глаголом. Она вытерла мужнин лоб свежим полотенцем, подала домашний кафтан, но князь, как был — в рубахе и босиком, — хромая, отправился в гос­тевую. Меньше всего ему хотелось общаться с гостями. Болели раны, полученные в бою с поляками — в Москве, на Сретенке. Из того боя князя вынесли полуживого. Голова разбита. Нога прострелена. И черный недуг — последствие контузии, от чего мерк­нет разум и князь бьется в судорогах, пуская пену, а после днями лежит пластом — в тоске и печали. «Калеченый, но живой», — вздыхала Прасковья Варфоломеевна. Ему бы в койку!
 
Он зашел в гостевую. Мужик, сидевший на лавке, встал, поклонился, прижав шапку к груди.
 
Эти назойливые послы, они приезжали  к нему в Мугреево, где князь зализывал раны, просили стать во главе ополчения, чтобы идти на Москву. Бить поляков. Они льстили ему и говорили патриотические речи, давали читать грамоту Гермогена. А с кем идти-то? С мужиками? С вилами да колами — на пушки, на рыцарскую броню? Напоив послов пивом, князь отвечал им: «Спасибо за честь, не по Сеньке шапка» — и шел к себе. В койку.
 
— Как звать-то? — спросил князь мужика.
 
— Минин, — ответил посол, — Кузьма Минин.
 
Это имя князь уже слыхал, и не раз — от прежних послов. Говядарь, сиречь мясник, из Нижнего Новгорода. Владелец лавки и скотобойни. Грамоте не обучен, но счет знает. Строг, но справедлив. За то и выбрали его земским старостой. В сентябре выбрали, аккурат после Нового года. А в октябре он уже народ подымать стал. Дескать, святой Сергий ему явился, велел на Москву идти. Мясник первым кошель денег на стол бросил — на ополчение. Следом — другие. Возбудился народ. Бурлит Нижний Новгород. Вот уже соседние города обещают помощь. Монастыри — тоже.
 
Мясник, этикету не обученный, только про здоровье спросил князя — и сразу к делу:
 
— Полно тебе, князь, в койке лежать. Пошли с нами! Нужен ты.
 
Пожарский отвечал, что затея  Минина гиблая и с этим ополчением станет как с первым, что нынче стоит под Москвою, бедствует, голодает и грабит подмосковные села не хуже поляков, озлобляя народ. На что мясник возразил: у него все придумано. Будем собирать подати. С богатого двора — третью деньгу. С бедного — пятую. Не оголодаем!
 
— А ну как не дадут? — спросил князь.
 
— А тех — в холопы, — пожал плечами говядарь.
 
Еще он замыслил наладить монетный двор — деньги чеканить, чтоб людям жалованье платить. Ратникам первой статьи — по двадцать рублей! Деньги немалые. Со всей державы народ потянется. Тысяч тридцать народу соберем.
 
— Ну а себе, князь, ты сам назначь жалованье.
 
Пожарский помолчал и, придвинувшись к Минину, сказал вполголоса:
 
— Послушай, я простой окольничий. Я командовал полком. Но я никогда не командовал армией.
 
— А я, — сказал Минин шепотом в самое ухо князя, — простой мясник. И до сих пор считал деньги только в своей лавке.
 
Глянув на Минина, князь принялся хохотать. Он хохотал долго, до слез, без передыха, Минин тревожно наблюдал за ним. Едва остановившись, утирая глаза, Пожарский произнес:
 
— Прости, брат, бывает. Я же контуженный.
 
— Знаю, — молвил мясник. — Какой нормальный бы согласился? Так по рукам?
 
— По рукам! — крикнул князь и ринулся обниматься.
 
За дверью раздались приглушенные рыдания.
 
— Что у тебя там? — спросил Минин.
 
— Супруга, — ответил Пожарский. — Подслушивала.
 
 
 
2.
 
— Почему вы не любите русский  народ? — строго спросил замзавкультпросветотдела товарищ Ангаров и, снявши очки, пронзительно посмотрел на писателя Булгакова.
 
— Позвольте, товарищ Ангаров, с чего вы взяли, что я?..
 
— Почему вы любите поляков? — перебил писателя замзавкультпросветотдела, надевая очки обратно и листая рукопись. — Ну вот хотя бы это, — сказал он и принялся зачитывать место из рукописи: — «Смело пойдем мы на штурм вражьих башен, с немцами нам даже дьявол не страшен! Рыцари наши лавром повиты! Да живет вечно Речь Посполита!»
 
Замзавкультпросветотдела  снова снял очки и уперся взглядом в Булгакова.
 
— Позвольте, товарищ Ангаров, но ведь это же…
 
— Нет, это вы позвольте, Михаил Афанасьевич, — опять перебил Ангаров, — в наше непростое время, когда в Германии и Польше подымают головы враждебные нашей стране силы, писать так по меньшей мере недальновидно с политической точки зрения.
 
На рабочем столе Ангарова высились горами рукописи, по углам  кабинета лежали ноты, стояли картины  маслом, хозяин кабинета по долгу службы просматривал, прослушивал, прочитывал все творимое мастерами культуры и направлял их творчество в нужное русло.
 
— Дорогой Михаил Афанасьевич, — уже мягче произнес Ангаров, и в голосе его появились отеческие нотки, — я просто хочу направить вас в нужное русло. Я поручил товарищу Керженцеву, — при упоминании этого имени писатель Булгаков вздрогнул, — да-да, товарищу Керженцеву тщательно изучить ваше либ­ретто и дать рекомендации.
 
С этими словами Ангаров  встал, давая понять, что аудиенция  закончена. Был год 1937-й.
 
Писать либретто оперы  «Минин и Пожарский» Булгакову предложил композитор Асафьев. Год назад. Ученик Римского-Корсакова, Алябьева, композитор Асафьев знал толк в музыке, однако звезд с неба не хватал и потому предпочел сделаться музыкальным критиком. Хотя иногда пописывал балеты под именем Игоря Глебова. Самое известное сочиненье его — «Бахчисарайский фонтан». Но одно дело балет, и совсем другое — опера. Ибо опера — это о-го-го! Вершина мастерства! Неминуемое признание! Композитор Асафьев желал всеобщего признания и выбрал подходящую тему. Родина требовала от деятелей культуры патриотических полотен, и тема Минина с Пожарским отлично ложилась в нужное русло. К тому же в будущем году предстоял юбилей — 325 лет со дня изгнания поляков из Москвы. Не бог весть какой юбилей, а все же. Заручившись словом худрука Большого театра, композитор Асафьев позвонил писателю Булгакову, и тот принял предложение. Не мог не принять. Потому что Булгаков служил в Большом театре. Либреттистом. Согласно трудовому договору он был обязан редактировать чужие либретто и раз в год писать собственное.
 
Выпив с Асафьевым и дирижером Большого театра водки в «Метрополе», основательно закусив и обсудив величину будущих гонораров, Булгаков отправился в Ленинскую библиотеку, однако не пешком и даже не на трамвае, а на такси — изучать историю.
 
…Была ночь. За окном его квартиры в Нащокинском переулке светила луна. Булгаков обмакнул перо в чернила и написал: «Ночь. Темница в Кремле. Лампада. В окне за решеткою луна. Гермоген прикован к стене. Слышится дальний католический хор, поющий по-латыни. Бьют далеко башенные часы». Он отложил ручку и позвал:
 
— Ку!
 
— Да, Мака? — отозвалась жена.
 
— А не выпить ли нам чаю?
 
— Конечно, милый, — ответила Елена Сергеевна.
 
За чаем она сказала, что  пришло приглашение из американского  посольства — на прием. Однако брюки от его черного костюма лоснятся на коленках, а чтобы купить новые, нет денег.
 
— Ну и ладно, в другой раз, — молвил Булгаков. — Скоро у нас будет много денег!
 
Либретто он писал четыре месяца. Асафьев остался в восторге от текста и сразу принялся за клавир. Надо было сводить музыку и текст, поэтому всякий раз, приезжая из своего Ленинграда, Асафьев прямо с поезда отправлялся к Булгаковым, пил чай, а потом наигрывал на фортепиано отрывки будущей оперы. Елене Сергеевне не очень нравилась музыка Асафьева, однако играл он блестяще, и это сглаживало впечатление.
 
Когда худсовет театра затребовал оперу, клавир был готов. Оркестровка — еще нет. Однако и без того Мелик-Пашаев, дирижер Большого театра, вместе с которым выпивали в «Метрополе», поднимал тосты и прочил опере славное будущее, а композитору Асафьеву — всенародное признание. И тут к их столику подошла секретарша из Большого театра, ибо в театре все знали, где искать отсутствующих творцов, и, отказавшись выпить водки, сообщила Булгакову, что завтра утром его ждут в ЦК. Вызывает товарищ Ангаров.
 
…От Ангарова, не взявши такси, он поехал на метро до «Кропоткинской». Прошел по пустынному бульвару, свернул  в Нащокинский переулок, не встретив ни одной живой души. Отомкнул дверь своей квартиры, кликнул жену и, не получив ответа, лег в койку. Было тошно, тошно, тошно. Ему захотелось морфию, однако он давно завязал с этим, и морфия в доме не было. Вернулась жена, загремела в прихожей ключами, заглянула в кабинет.
 
— Ку! — сказал Булгаков. — Не будет у меня новых штанов.
 
Замечания товарища Керженцева были пространными, на многих листах. Старый большевик-подпольщик, сын депутата Государственной Думы, бывший дипломат — умный, хитрый, блес­тяще образованный, с недавних пор он руководил культурой. Председатель Комитета по делам искусств при Совнаркоме. Это он похоронил театр Мейерхольда, это он представлял списки на арест писателей, режиссеров, художников.
 
«Я еще раз перечитал  либретто Булгакова, — писал товарищ Керженцев, — и считаю, что в основном оно очень неплохое, но еще схематично и требует значительной доработки. Я считаю необходимым, чтобы был написан полноценный политический монолог-ария для Минина, что-то вроде “О, дайте, дайте мне свободу”. Хорошо бы в оперу ввести еще две-три народные песни. Одну, например, против бояр, попов и гнета, под которым живет народ на Руси. Другую — какую-нибудь издевательскую против поляков… Я сообщил руководящим товарищам, что работа над “Мининым и Пожарским” у нас несколько отложилась, но что мы предполагаем иметь эту постановку в Большом театре в конце 1938 года. Я уверен, что Булгаков доработает либретто хорошо».
 
Булгаков не хотел дорабатывать либретто — ни хорошо, ни плохо. Он тянул время, немного поковырялся в тексте, однако переделки нисколько не изменили сути. Композитор Асафьев, не желая расставаться с мечтою о славе, взялся сам переделать либ­ретто и добавил народную песнь: «Эх, да не бывать тому, чтобы народ-силач да не прогнал с земли стаи воронов! Эх, рать народная, могучая, сомкни несокрушимый строй!»
 
Впрочем, время ушло. Юбилей минул, но главное даже не это — в Большом театре начали ставить «Ивана Сусанина». Переделанную оперу «Жизнь за царя» Глинки. Убрали про царя, добавили про народ — и поставили. А тема та же — Минин, Пожарский, поляки…
 
Писатель Булгаков, доставши из ящика стола рукопись незавершенного романа, который забросил из-за либретто, обмакнул перо в чернила, зачеркнул прежнее название и начертал новое: «Мастер и Маргарита».
 
«“Минину и Пожарскому” — крышка», — записала в своем дневнике Елена Сергеевна.
 
 
 
3.
 
Премьера! Сегодня в кукольном театре нижегородской исправительной колонии № 5 строгого режима дают спектакль «Минин и Пожарский». По Булгакову. Первая постановка за 75 лет! На премьеру приглашена пресса — корреспондент «Русского пионера». В зрительном зале — убийцы, бандиты, насильники, наркодилеры и начальство колонии.
 
Гаснет свет. На сцене кукла-Гермоген в темнице. В углу — параша. Рукомойник. И панцирная шконка. «Полночь, — молвит Гермоген. — Но сон от глаз уходит. Я не ропщу, и жду, когда придет сон вечный, и радуюсь, что он настанет вскоре, что не услышу я, как чужеземцы поют заутреню в Кремле. Сон бесконечный, приди, приди и погаси и слух, и зрение усталого раба!»
 
В зале слышен вздох.
 
Сроки в «пятерке» немалые — по десять лет и более. Иным выходить на волю в 2035 году.
 
«Царь польский Жигимонт, — вещает кукла-Гермоген со сцены, — Отчизну нашу отдал на поток и пламя — и посадил к нам сына Владислава. И если не поднимется народ, погибнем под ярмом, погибнем!»
 
Вообще, этот спектакль на зоне должны были поставить год назад. Ибо в прошлом году юбилей был — 400 лет освобождения от польских захватчиков. Накануне юбилея кум, то есть начальник колонии, — полковник Сивов — говорит своему замполиту:
 
— Слушай, Сергей Алексеевич, надо бы придумать что-нибудь эдакое. Героическое. Патриотическое.
 
— Так точно, Валерий Николаевич! — сказал замполит и пошел выполнять приказ.
 
Приносит рукопись.
 
— Вот, — говорит, — придумал. Героическое. Патриотическое. Из Интернета скачал. Можно в нашем театре поставить.
 
Кум рукопись полистал. «Сценарий кукольной постановки “Минин и Пожарский”». Текста много. Действующих лиц — уйма.
 
— Думаешь, потянем? — спрашивает кум.
 
— Можно ж сократить, — пожал плечами замполит.
 
— А приведите-ка мне Зашляпина! — командует кум.
 
Приводят ему зека Зашляпина. Хороший такой хлопчик, институт культуры окончил. За бандитизм сел.
 
— Вот, — говорит кум, — сценарий. К ноябрю надо поставить.
 
— Так я ж на волю по УДО в октябре, — отбрехивается зек.
 
— Вот поставишь спектакль — и ступай на волю, — молвит кум.
 
Пошел Зашляпин — кукол из деревяшек строгает, одежку им шьет, старательный такой хлопчик. Кум его сразу приметил, когда тот с этапом прибыл. Чем на воле занимался? Кукольным театром. Вот и делай кукольный театр — на зоне. А что? Чем плоха идея? Спроси любого зека: был он хоть раз в театре? Нет. Это ж их первый в жизни театр! Или вот начальство с проверкой приедет, так его сперва в театр — и только потом в баню. Оригинально же, черт побери!
 
Зашляпин «Василия Теркина» поставил, «Петрушку», «До третьих  петухов» — по Шукшину. Правда, кум велел слово «петух» убрать, это слово на зоне один только смысл имеет. Назвали «Как Иван-дурак за чудом ходил». Тут приезжает на зону космонавт Игорь Волк, чтобы зекам про космос рассказать, — а ему спектакль показывают кукольный. Удивляется космонавт! Удивить космонавта — это, брат, уметь надо. Ну вот, а «Минина и Пожарского» Зашляпин не успел поставить. Кукол-то он сделал. Художник, тоже зек, декорации нарисовал. А потом все разом на свободу вышли — и Зашляпин, и художник, и кукловоды. Условно-досрочно. За хорошее поведение. Один только Петров остался. Теперь он в театре за главного. Худрук. Статья 208, часть вторая. Хранение и сбыт наркотиков в особо крупных размерах. Тоже умница. Вообще, наркодилеры — белая кость на зоне, интеллигенция. Худрук Петров, к примеру, в институте учился. Если б не сел, уже бы юристом был. Тут, в «пятерке», мотают срок девять художников, один иконописец, вокально-инструментальный ансамбль в полном составе, сын генерала и пасынок прокурора. Вот сколько интеллигенции! Короче, Петров себе еще трех смышленых ребят в отряде подобрал — тоже 208, часть два, — и вместе они постановку таки завершили.
 
Кукол в спектакле — четыре штуки. Кукла-Гермоген, кукла-Минин, кукла-Пожарский и кукла-народ. Сокращенный актерский состав, так сказать. А куда деваться? В булгаковском либретто девять актов и пятнадцать картин. И чертова туча действующих лиц. Поди-ка подыми это эпическое полотно. Поэтому зеки поставили начало, серединку и конец.
 
Трам-пам-пам! Тру-ту-ту! Гремят барабаны, трубят трубы! «Вражьи знамена пред нами упали, — молвят хором кукла-Минин, кукла-Пожарский и кукла-народ. — Славу спасителям пойте своим! Отечество наше мы отстояли, всегда отстоим! Слава героям, Родину спасшим, слава!» Трам-пам-пам!
 
Но, видимо, оттого, что вариант  сокращенный, понять канву постановки сложно, сюжетная линия не прослеживается, — написал бы всякий театральный критик. Впрочем, среди сидельцев «пятерки» пока нет театральных критиков.
 
— Да ладно вам, — говорит полковник Сивов, — срокá у всех долгие, поставим всё.
 
 
 
Статья Дмитрия Филимонова "Освобождение и наказание" опубликована в журнале "Русский пионер" №39.
 
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
39 «Русский пионер» №39
(Сентябрь ‘2013 — Сентябрь 2013)
Тема: МОДА
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям