Классный журнал

15 июля 2013 12:01
Двадцатишестилетний детина, сын главного редактора «Русского Пионера» Никита Колесников после длительного перерыва, связанного с одному только ему известными причинами, возвращается на страницы «РП», причем не один, а с девушкой и Шекспиром. Видно, тема номера задела. Или девушка. Что есть любовь на самом деле, когда так оживляет даже мысль о ней? Об этом читатель узнает из 3D-колонки Никиты Колесникова и Кристины Москаленко.

Синяя полоска ковра лежит между рядами в электричке Кембридж—Станстед. Синей была полоска на воротнике его поло, когда мы катались по реке Cam. Или это было на баварке Силье? Она не признает половых различий и носит порой мужское… И небо сентябрьское такого же синего цвета: прикладная функция неба — давать глазу цвета и оттенки. Не спалось ночью, все перемежается, и мысль сползает, как от усталости контактная линза по глазному яблоку, в край головы: на поверхности глаз горит. Блаженное горение. Не сравнить, конечно же, с Жанной, но ведь и я не Жанна… Несколько часов дремы в поезде и самолете отделяют меня от дома — и целая жизнь, железный занавес. Тот человек, домашний, никак не хочет возрождаться внутри и приспосабливаться к бесконечно недалекому бетонному советскому городку, где я выросла, куда потащит меня самолет. Это застряли в моей грудной клетке очертания крыльев летучих мышей готических соборов Кембриджа. Они выпили мою кровь и лишили сил действовать в этой обычной, пусть яркой, но все-таки привычной жизни. «Nice, quiet and comfortable» — так говорит Роберт Коленка. Он миллионер. Я его ненавижу, но хожу с ним в дорогие рестораны в обтягивающей черной юбке и драгоценном браслете — его подарке. Камни на браслете? Да, синие. Но разве они сравнятся с той синей полоской на воротнике его поло? На воротнике его поло… Если бы я могла сейчас выменять ее на этот браслет, например?
4.59 a.m. по Гринвичу. Поезд то ползет в Audley End, то спешит в утро немилого дня, в массу людей Станстеда. Минутные обитатели аэропортного Вавилона с тележками на колесах. Сейчас я сниму ботинки и пойду через металлоискатель. И когда вежливый молодой англичанин, не обнаружив в моих карманах ключей и копеек, спросит, что у меня железное и почему я пищу, я скажу: «It’s my heart, sir»… Он все поймет, потому что он мужчина, а я — женщина. И мы оба знаем про эти звучные железные тайны сердца.
Мы скользим в панте по реке Cam. Ряды туристических популяций под началом стройных рулевых — студентов и студенток... Не всем дается неспешное ремесло рулевого. Скольжением шеста сквозь захват ладони достигается движение тупоносого панта — плоскодонного ялика. Цепкая дуга руки продлевается шестом до самого дна, утрамбованного поколениями местных. Я жмурюсь и пью осеннее розовое шампанское, проворные лебеди и гуси театрально выгибают шеи, синяя полоска мнется на воротнике его поло. По воде плутает красный лист, ярко заметный в зеленых лучах течения. Мы попадаем в чьи-то кадры против солнца. С берега провожает сам Стивен Хокинг. Очей очарованье, новые люди без габаритных мастей, начало учебного года. Даже если сейчас начнет развиваться какое-то событие, забрезжит действие, оно нарисуется изгибами Monotype Corsiva. Не может быть действия на реке Cam в тот сентябрьский день, охраняемый «От Большого Взрыва до черных дыр» самим Стивеном Хокингом.

Лунно, немного, по-сентябрьски, морозно. Каждая травинка двухсотметрового, а то и больше, двухсотлетнего, а то и больше, газона Downing College притихла и засеребрилась синим. Чтобы не мерзнуть, я закуталась в белый мех накидки, моя узкая черная юбка еще больше сузилась и замерла в углу ажурной белой скамейки. Мужчина и женщина под самой огромной луной в мире. Сколько лет они уже сидели вот так? Сколько лет им светила эта белейшая, чистейшая из лун? И почему они говорили об Аристотеле, о Шиллере, о славе, прошлом, а дни втягивались в воронку этой беседы, этой ночи, этой луны? Он теребил шарф. Его холодные норвежские волосы кудрявились и взбрыкивали, как молодой жеребенок и есенинская лампа. Что он знал о Есенине? Что она знала о его нежности, сковывающей любое прикосновение в эту ночь? И если бы не было на свете Ромео и Джульетты, то всего этого не смогло бы быть. Были бы раблезианские тела, которые все состарят со временем. Были бы обязательные вздохи — они только что курили там, за углом средневекового нырка между колледжами, пили вино, Double shot of Jack Daniels, танцевали под красной лампой среди другой студенческой молодежи в Russian Vodka Bar c по-американски приспособленным названием «Revolution», — какие вздохи родятся от такого? И хотя мне уже не 14, под этой луной я была юной, чистой и готовой, как Джульетта, посвящаемая в тайну брака кормилицей. Восхитительное чувство, затерявшееся где-то в грязных простынях предыдущих ночей с кем-то другим, без соловья на рассвете. Из пухлых утвердительных очертаний каштанов просовывались иглы церквей. Невероятная напряженность тишины, диктуемая гением места. Там, за шарфом, синеет полоска на воротнике его поло. Он хочет показать мне свою комнату. Путает этаж. Он путает этаж, как подросток! Беспокоит китайских студенток, извиняется, объясняет мне что-то, но я не слушаю, я думаю о них, о Ромео и Джульетте, пропавших в драматических тенях. Везде царит заведенный порядок Кембриджа. Сколько молодых и юных жило в этой комнате Downing College? Сколько счастливых наутро студентов открывали эти добротные дубовые окна, проводив под сень каштанов очередную конкубину? Как зелено блестел им газон, послушно открывалась тяжелая штора и как сладко пахла академическая мантия, в которую пару часов назад закутывала плечи какая-нибудь мессалина! А как бодрила узкая постель! Узкая, но по-кембриджски мудро вырезанная на полтора тела. Остаться, вот сейчас, пока он шлифует волнением старинные ручки на окнах, просто выключить свет и не дышать, чтобы уже потом, разговаривая с товарищами о том же Шиллере, он не говорил бы обо мне, но вздохнул о любви. Такой, какой она бывает, когда тебе всего 25, а ей всего 24. Но я не осталась в ту последнюю ночь: теперь мне нужно было гораздо больше.

Я закрываю глаза — я всегда закрываю глаза на взлете — и вижу свет той луны, той неповторимой луны в Downing College. И страх полета, и какая-то святая невредимость, и молитва. Не зря же поздней ночью я перепутала в полумраке огромное стекло в студенческом душе с огромным зеркалом и не увидела своего отражения — его просто не могло там быть. Меня, такой, как я привыкла видеть себя в зеркале, — меня там не было. Стекло не показало ничего, кроме луны из бокового окошка. Я повенчалась с Кембриджским привидением. Ночь без сна, но в зеркале утром перед поездом Кембридж—Станстед я все равно была картиной Боттичелли.
В своем смутном поэтапном переживании искусства я застряла где-то около кубизма. В 13 лет проявляющиеся оттенки сознания смешивались в пятнистые и зыбкие картины Клода Моне. К 1998-му мне было 14: первая женственность, отказ от прямых линий и углов в пользу более природных, конфетные обертки модерн, очарование Альфонсом Мухой, первая любовь. 15 — самоутверждение через доступную «роскошь» и «шик» послесоветского 99-го, орнаментальность и геометричность собственного тела — через псевдо-ар-деко тогдашней жизни к фотографичным позам Тамары де Лемпицки и декорациям Льва Бакста. Кто не поэт, когда 16 лет? Даже гениальность Рембо не устояла перед стихотворством в его 16. Мои 16 восставали Эженом Делакруа, генетическими всечеловеческими воспоминаниями о баррикадах, первыми пачками художественных фотографий обнаженной: Франческо Хайес, «Думы об истории Италии». 17 — 1 удлиняется в 7 — зыбкая яичница времени, диваногубы, «Содомское самоудовлетворение невинной девы», холст, масло, 1954, диалог с «Дневником Гения», первые вести о подсознании, сюрреалистически иной первый мужчина. Кровавые 18: Шиле и Мунк как соратники по выкручивающей, расстреливающей боли, первое предательство, мужское, конечно же, вытеснение по Фрейду через экспрессию. 19 лет как XIX век: эгоизм, ограниченный какой-то несмелой, но уже мудростью, стройно оформленное стремление к классицизму, Пуссен. К круглой двадцатке с рубенсовой душой, обилием подробностей, тяжестью и колоссальностью деталей, увязанием в дряблых жирах собственного барокко — эдакая жемчужина неправильной формы. 21 вспорхнули рококо: американское совершеннолетие отметилось первыми деньгами без отчетности старшим, изящество самостоятельной фантазии юности, милая фривольность флоридского Ки-Веста, радость приятных безделушек, «Туалет Венеры» Буше. Пара лебедей — 22 — жизнь в России и США, отказ от холода мифов ради гармоничного человека, ради себя, «Спящая Венера» Джорджоне. Следующий год — имперский ампир Америки, Нью-Йорк как воплощение величества и силы. Сейчас 24 и 24-часовая смена планов: Нью-Йорк, Майами, Амстердам, Москва — 4 грани, 4 погоды и четырехугольные поля перелетов. Цивилизованный мир приспособлен к квадратному процветанию, кластеры плотно заполнены качественным, но вонючим табаком порядка. Линейность литовского городка, где я выросла, блочными сборными домами и укладом приплюснула меня в такой же квадратокластер. 102-й этаж Empire State Building подтянул. Окончательно освободила готика и тугие тени на реке Cam. До Кембриджа я ощущала себя кубом с красной, белой и голубой гранями — по-питмондриановски. Но в Кембридже, возвратясь к истокам, — древней вазой, которую откопали по черепкам, очистили, склеили, отполировали и поставили на полку, сказав никому не трогать, оттого что она ужасно старинная и оттого ужасно дорогая. Перевоплощение из куба в вазу, из камня в статую, из современного городка, приспособленного для недорогих цен и доступного комфорта, в бесценную нежность сводов King’s College Chapel. Часами нужно было сидеть здесь в окружении могил и солнечного света — за такую могилу стоит жить на этом свете… Свете… И черно-белые лилии витражей, рассказывающих о чьей-то жизни. И алые розы, и белые розы династий. И потолок — возможно ли так назвать эту паутинчатую грань между моим настоящим и навек оплакиваемым? — как грудная клетка Вселенной. King’s College Chapel вдыхает меня, растворяет в себе и выдыхает уже ненужное. Мое лучшее растворено в нем, как прах лучших людских жизней в этих тихих могилах. King’s College Chapel стал родиной для нужных Англии людей.
У меня нет родины, я всегда знала. Я родилась в Советском Союзе, отрочество по родительскому распределению прожила в Литве, не будучи литовкой, в русскоязычной провинции. Дальше, уже учась в Москве, я была всего лишь русскоязычной, но не русской. Кому я могла отдаться, кого полюбить? Я полюбила перелеты и отдалась бродяжеству: Артюр Рембо, «Ma Boheme», но по-своему, по-женски. В самолете — это путешествие по времени. Великолепное чувство взлета, будто к сиденью на секунду придавливают тысячи плотоядных мужских рук, приглушенный свет, растворимый рэндом «special» hot chocolate, сухое дыхание, вопли детей, облака с непривычной стороны как огромная пенистая ванна, близость к Богу, шлепки людской деятельности под облаками, и все вокруг иное после приземления…
Дома подруги спросят меня: что же было? Что сказать? Что же было? История в стиле Vanity Fair с белыми мехами и стильными шарфами? Бунинский «Чистый понедельник»? Ничего не было, но было все. И в том, что он не дотронулся до меня, было все. И в том, как я заставила себя уже потом, поздней ночью, уйти из его студенческой кельи, были все эти годы правд и неправд. Но эта плавность и восторг воспоминания истощают покой моей кубической вазы. Шекспир, любовь и искусство… И синева дорожного рассвета за окном.
   
Статья Никиты Колесникова и Кристины Москаленко "3D Шекспир" опубликована в журнале  "Русский пионер" № 37

"Русский пионер" уже в продаже. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (0)

    Пока никто не написал
37 «Русский пионер» №37
(Июнь ‘2013 — Июнь 2013)
Тема: Театр
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям