Классный журнал

23 февраля 2025 12:00
Много всяких разных февралей в этом номере. У каждого колумниста свой. Февраль, он такой — то ли погубит, то ли спасет. Режиссер Иосиф Райхельгауз вспоминает, как, отложив все другие работы, бросился спасать камер-юнкера Пушкина. Его убили в феврале на Черной речке, но с каждым новым февралем появляется надежда, что его еще можно спасти. Ну хотя бы уберечь до марта. До неизбежной весны.


 

Каждое задание «Русского пионера» — событие предвкушаемое, тревожное, азартное. Бывает сразу ясно, что рассказать, а иногда тема ставит в тупик или неожиданно разворачивается и обнаруживает, что «жизнь и судьба» намного богаче творческих фантазий.

 

Узнав, что февральский номер — просто «Февраль», подумал: ну вот, Андрей Иванович Колесников провоцирует большинство авторов, включая таких графоманов, как я, немедленно продолжить строкой Пастернака, тем более так понятно, из-за чего плакать сегодня. Но решил — цитировать не буду. Время сейчас часто заставляет плакать… или жизнь. Как по мне, то, конечно же, главное — достать чернил (ноутбук), поскольку в перспективе весна, солнце и, как сказал другой мой поэтический бог, Булат Шалвович Окуджава, — март! Март великодушный.

 

Когда во время бомбежки эшелона погибли мамины родители, ей было пятнадцать лет.

В братской могиле недалеко от Армавира похоронены не только мои дедушка с бабушкой, но и все их документы. После войны понадобилось установить и оформить мамин день рождения. Единственное, что она «вспомнила»: родилась, когда было очень холодно, кажется, в феврале. И получила свидетельство в сельсовете, где указана дата 22 февраля.

 

Однажды — мы уже жили в Жаворонках, в этот день было голубое небо, солнце, с крыш капало, все сверкало — я сказал: вот прекрасное время. Потому что впереди весна, перемены, лето. Мама не согласилась: нет, все-таки лето, когда тепло, нет снега и слякоти, лучше. Но у меня был сильный аргумент, книжка «Март великодушный». Не май, не июнь, а именно март, когда идет перелом к теплу, к свету, к оптимизму. Мало того, я этот сборник достал и процитировал. И Окуджава маму убедил.

 

Февраль — самый короткий, самый непостоянный, непредсказуемый и самый… счастливый, поскольку март отменить невозможно, и придет он, и наступит неизбежно.

 

Может быть, больше, чем остальные общепризнанные праздники, я чту, жду и поклоняюсь этим двадцать вторым числам: весеннее равноденствие (двадцать второе марта), зимнее (двадцать второе сентября) и самый печальный день, как сказал Константин Симонов, «самый длинный день в году… нам выдал общую беду…» — двадцать второе июня.

 

Из всего этого солнцеворота лучший и счастливый — двадцать второе декабря, когда ночь достигает своего дна, а день, оттолкнувшись от ночи, устремляется в рост.

 

Но пока февраль. Даже не знаю, сколько в русской поэзии описаний и комментариев к этому месяцу. Всплывает Цветаева к Мандельштаму:

«Ты запрокидываешь голову

Затем, что ты гордец и враль.

Какого спутника веселого

Привел мне нынешний февраль!

Преследуемы оборванцами

И медленно пуская дым,

Торжественными чужестранцами

Проходим городом родным».

 

А вот февраль Валерия Брюсова:

«Свежей и светлой прохладой

Веет в лицо мне февраль.

Новых желаний — не надо,

Прошлого счастья — не жаль.

Нежно-жемчужные дали

Чуть орумянил закат.

Как в саркофаге, печали

В сладком бесстрастии спят.

Нет, не укор, не предвестье —

Эти святые часы!

Тихо пришли в равновесье

Зыбкого сердца весы.

Миг между светом и тенью!

День меж зимой и весной!

Весь подчиняюсь движенью

Песни, плывущей со мной».

 

И конечно же, Борис Леонидович Пастернак, поскольку круче, сильнее и оптимистичнее «достать чернил и плакать» — его же «мело весь месяц в феврале, но то и дело свеча горела на столе, свеча горела…». К этим стихам он возвращался неоднократно. Есть несколько редакций. Но для меня свеча горела на столе именно в том доме, именно там, в Переделкино…

 

Я проводил детство и юность в солнечной и теплой Одессе и грезил о вековых дубах, березах, соснах. Представлял заснеженные леса, где можно ходить на лыжах. Уже в относительно зрелом возрасте, лет в четырнадцать-пятнадцать, мне попала в руки книга стихов Пастернака с предисловием Корнея Чуковского: «Переделкино — поселок невдалеке от Москвы. Здесь жил и умер Борис Пастернак. С давних времен я привык зимой и летом встречать его в этих местах. И теперь всякий раз, когда прохожу мимо знакомого ельника, мне чудится, что Борис Леонидович возникнет внезапно вот здесь, на опушке, с громадной вязанкой хвороста — моложавый, здоровый, приветливый, быстрый — и я услышу его мажорный, гудящий, густой баритон».

 

Поскольку в родной Одессе никаких дубов, сосен и ельников не было и в помине, что констатировал еще Пушкин, когда написал, что «степь нагая там кругом», я так фантазировал себе это Переделкино и этот ельник, так рвался туда, что, став студентом ГИТИСа, убедил своего однокурсника и соседа по общежитию, никому еще неизвестного Толю Васильева (впоследствии режиссера с мировым именем), составить мне компанию.
 

В одно из сентябрьских воскресений на Киевском вокзале купили билеты на электричку и поехали. Переделкино оказалось совсем деревней. Мы спрашивали, где дом Пастернака, Катаева, Окуджавы и других известных писателей. И кто-то из местных посоветовал: «Что вам дома! Сходите на кладбище — все лучшие уже там!» И я увидел могилы Чуковского, Гроссмана и, конечно, небольшой, поросший травой холмик, за которым — скромный памятник с барельефом Пастернака. Это потом уже мы узнали, что, если по кладбищу спускаться вниз, пройдя через то самое поле, которое гений обессмертил, выходишь к дому, откуда его несли на плечах молодые поэты. А когда, похоронив, вернулись к траурному застолью, Давид Самойлов написал на салфетке свое знаменитое:

«Вот и все. Смежили очи гении.

И когда померкли небеса,

Словно в опустевшем помещении

Стали слышны наши голоса.

Тянем, тянем слово залежалое,

Говорим и вяло и темно.

Как нас чествуют и как нас жалуют!

Нету их. И всё разрешено».

 

Мы были молоды, кладбище нас не пугало, а скорее радовало ясностью и близостью к русской литературе. Даже подобрали на память пару жестяных кладбищенских табличек “Могила №…”. А потом в общежитии повесили их на свои кровати.

 

Обойдя кладбище, мы с Толей пошли по деревне, прицениваясь к домам, притом что, кроме стипендии, не было никаких средств к существованию.

 

Жизнь сюжетна: я не мог тогда предположить, что пройдет два-три десятилетия, и на заработанные профессией деньги куплю несколько соток земли, где растут дубы, березы и ели, в поселке Жаворонки в десяти минутах езды от Переделкино.

 

Тогда мы, конечно, ничего не приобрели, но скоро нашли ночную подработку. Я — электриком в Театре Маяковского, Васильев — дворником в Музее революции. На трудовые зарплаты у какой-то старушки сняли две комнаты. Купили бумагу, карандаши и ручки, понимая, что здесь должны что-то высокохудожественное создать. Я решил не мелочиться и сел сочинять Роман. Не помню названия, но эпиграф взял из Высоцкого: «Ты уймись, уймись тоска у меня в груди, это только присказка — сказка впереди!» А дальше — рокочущая проза: «Гром раздробился над Березовкой ночью, и как обломок дерева, брошенный сильным, грязным потоком в овраг, носился по деревне, отскакивая от крыш в стволы деревьев, задел струи дождя, как струны арфы… и снова по веткам, по трубам, по крышам. Он как отчаявшийся пьяный мужик такой же ночью решил найти свой дом и, ударяясь грудью о чужие скользкие калитки, падал лицом в грязь, чтобы, поднявшись, с матерным ревом обрушиться на забор, на деревья, на дорогу! Березовку затопило. Вода больше не просачивалась в землю, она смешалась с глиной, превратив ее в тяжелое черное тесто!» Однако роман как-то заглох, тем более выпал снег, наступила зима. Привезли лыжи, а главное, комнаты наши в Переделкино стали местом отдыха однокурсников и однокурсниц из актерской группы, которые по выходным приезжали на природу выпить и закусить. Оказалось, что совсем рядом, в Доме писателей, живут наши гитисовские профессора, которые приглашали выпить чаю. А если приезжала наша однокурсница Ирочка Алферова, Марк Яковлевич Поляков рассказывал о русских писателях так подробно и вдохновенно, будто был их близким родственником. И случались горячие споры о вере и неверии, доходящие до потасовок дискуссии о будущем Советского Союза, и конечно же, стихи, cтихи, стихи…

 

Так же, как запало в меня название подмосковного Переделкино задолго до того, как там побывал, было еще одно — Черная речка в Ленинграде. Все как-то не складывалось, но, когда наступило десятое февраля, откладывать стало некуда. Февраль. Слякоть. Ветер. Мрак. Метро. Троллейбус. Серые дома вокруг. Простенькая банальная стела: на этом месте… дуэль… Потом приезжал много раз, пытался угадать, где, что и как происходило, мерил шагами, фантазировал. Конечно же, видел в книжках картинки: красавца Пушкина, стреляющего в Дантеса, голубой снег вокруг, секундантов в развевающихся черных плащах и кровь на снегу. Все хотелось узнать, угадать или досочинить подробности этой двухсотлетней и такой сегодняшней февральской трагедии. И вот лет пятнадцать тому почти случайно попал ко мне монолог Михаила Хейфеца «Спасти камер-юнкера Пушкина». Вчитался в сюжет, и случилось то, что случается достаточно редко, — остановил другие работы и занялся только этим, поскольку нет ничего более необходимого, злободневного и важного, чем спасти камер-юнкера Пушкина. Я разложил монолог на двенадцать персонажей, которых играли пять артистов. Пушкин, Дантес, Наталья Гончарова и другие более или менее известные по документам и сочинениям фигуры. Мы с артистами прекрасно договаривались, поскольку это лучшие выпускники моей актерской мастерской ГИТИСа. Не пошли в отпуск, а с утра до вечера в замечательных объемных и глубоких декорациях сочиняли, додумывая, дописывая, доигрывая простенькие и сложнейшие повороты его жизни и смерти. Декорацию следует описать особо. Выдающийся художник Алексей Трегубов рассадил зрителей двумя трибунами амфитеатра вокруг детской песочницы, но песок этот был глубоким и черным. Как только потом не называли его критики и рецензенты! И черный снег, и прах поколений, идущих за Пушкиным, и российская земля, несущая на себе следы одной из главных своих трагедий. Но это потом. Спектакль играли больше пятнадцати лет, до момента моего изгнания из театра. Он объездил весь мир, завоевав немалое количество престижных наград и премий. А что касается того самого черного снега, земли, или, как это называлось в технических документах, — субстанции, несколько раз случались смешные, парадоксальные, забавные ситуации. Во время гастролей на Дальнем Востоке (то ли Сахалин, то ли Петропавловск-Камчатский), куда, естественно, очень дорого было везти этот огромный объем черного наполнителя, его решили изготовить на месте. Купили много черных полиэтиленовых мешков для мусора, и все артисты, костюмеры, осветители, монтировщики, собственно, вся группа театра, приехавшая на гастроли, резали эти мешки на мелкие кусочки, чтобы засыпать ту самую песочную яму и спрятать в ней дуэльные пистолеты, головные уборы и много другого реквизита, возникающего по ходу спектакля и извлекаемого на свет для той или иной сцены. Все бы хорошо, но, когда начался спектакль и артисты буквально погрузились в нарезанный пластик, оказалось, что он наэлектризовался и плотно прилип к костюмам, обуви и открытым частям тела. Но зрители посчитали это интереснейшим режиссерским решением, поскольку, как известно, предки Пушкина по отцовской линии были черными и кучерявыми.

 

Занятная история случилась в Одессе, где нам в качестве наполнителя песочной ямы привезли шелуху с завода по производству подсолнечного масла. Поначалу высыпали все это в песочницу, зарыли туда пистолеты, реквизит и головные уборы. Но, когда начался спектакль и артисты погрузились в эту шелуху, оказалось, что на Одесском маслозаводе семечки не дожимают, и уже к середине спектакля фрак Пушкина, китель Дантеса, подвенечное платье Натальи Гончаровой были полностью пропитаны подсолнечным маслом.



 

Перед фестивалем в Калькутте мы сообщили индийским коллегам о «субстанции», наполняющей сцену, и в чем ее смысл: это имитация пепла, черного песка, земли, в которой в финале нужно похоронить главного героя. Для индийцев ключевым моментом стало именно похоронить. Незадолго до начала к театру подъехал самосвал, до бортов наполненный свежевыкопанной глиной. И технический директор, обаятельный и непосредственный индиец, пообещал: «Похороните вашего Пушкина очень ка-ра-шо!» Я пытался объяснить, что актер, играющий Пушкина, мне еще нужен для дальнейшей работы, поэтому хоронить его в этой глине… Хотелось бы чего-нибудь более легкого. Стали предлагать каучук, пенопласт, резаную бумагу. Не годилось. Возникла паника и ощущение, что все срывается. Неожиданно в театральный двор въехала телега, доверху наполненная сеном, и местные стали поспешно красить его распылителями в черный цвет. Я решил не позориться и отменить фестивальное представление. Но обаятельный индиец в чалме воскликнул: «Слушай, директор, ну лучше пройдет спектакль или хуже, Россия и Индия не перестанут дружить». Так и сыграли с полукрашенным сеном. Похоронили нашего героя очень ка-ра-шо. Публика (переполненный зал за тысячу мест) принимала восторженно. А это и есть главный смысл театра!

 

Через несколько лет после премьеры «Спасти камер-юнкера Пушкина» пришли посмотреть министр культуры Москвы Александр Кибовский, который по совместительству оказался крупнейшим специалистом по отличительным знакам (ромбики, нашивки и т. д.) пушкинского времени, и директор Музея Пушкина доктор филологических наук Евгений Богатырев. После спектакля они стали обсуждать детали костюмов, пуговицу, в которую попала пуля Пушкина, расстояние между участниками дуэли, обозначенное сброшенными на землю шинелями. Так подробно и увлекательно комментировали жизнь и смерть Александра Сергеевича, что я тут же придумал и предложил этим ученым мужам в дни, когда на большой сцене идет «Спасти камер-юнкера Пушкина», всю эту мотивированную «разборку» с демонстрацией дуэльных пистолетов, рисунков и других «доказательств» воспроизводить на малой сцене театра. Так возникло документальное расследование «Нельзя спасти камер-юнкера Пушкина». Спектакль шел несколько раз в сезоне, но две даты соблюдались обязательно — день рождения шестого июня и день смерти десятого февраля.

 

Впервые я ехал в Москву в свои неполные семнадцать лет. В поезде, на самолет еще не было денег. Состав Одесса—Москва приходил на Киевский вокзал, и конечно же, я стоял у окна, вглядываясь в незнакомые, не такие, как у нас, у Черного моря, крытые соломой или черепицей, деревенские дома, и читал мелькавшие вдоль окон названия станций — Бекасово, Апрелевка, Крекшино… И вдруг… вот же оно — мое, Переделкино! Я ехал в Москву. Более точного адреса не было, но была записка от какого-то одесского поэта, писавшего по-украински, к его московскому переводчику с не совсем русским именем Даниэль. Записка лежала в конвертике, на котором был адрес с расшифровкой: Ленинский проспект, восемьдесят семь. Доехать на троллейбусе до «Магазина “Телевизоры”», квартира номер…, найти Юлия Марковича Даниэля. Я приехал, нашел, позвонил. Открыл человек, ставший одним из тех в моей жизни, которым хотелось подражать. Мало того, когда я его увидел, подумал, что надо так же причесываться. Тогда волосы зачесывали вверх — это называлось «кок». А у него они лежали как росли — потрясла такая простота. Потом я это же увидел у Алексея Николаевича Арбузова и решил ставить его пьесы. Меня потрясло, что можно так просто жить! Носить рубашку, например, как она висит, а не специально куда-то заправлять.

 

Юлий Маркович совсем не удивился. Как потом понял, ему таких, как я, уже присылали. Увидел московскую квартиру — квартиру интеллигента. Там, конечно, был и письменный стол, и кровать, очень много книг, что сразу располагало. Он спросил, что нужно. Ответил, что хочу поступать в ГИТИС, на режиссерский факультет.

 

— Ладно, ключ будет под ковриком, еда на кухне, и слушай, может, сходишь в овощной, купить картошки? Мы сейчас с тобой ее пожарим и поедим.

 

Повсюду лежали какие-то рукописи. Я тогда не понимал, что за рукописи, чем он занимается. В общем, пошел в магазин, купил картошки, пока ее почистил, пока еще что-то, он говорит: «Слушай, ты же из Одессы? Знаешь украинский язык?» Переводил он тогда Шевченко. И я его покорил тем, что многое из поэзии Шевченко знал наизусть. Читал по-украински, что-то он просил повторять. В это время он писал те самые «Руки» и «Говорит Москва»…

 

Вечерами собирались разные люди — разговаривали, крыли КПСС. Впервые тогда я услышал — «Софья Владимировна», что означало «советская власть»… Там же узнал о Солженицыне, «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор». Все это читал на листах, плохо пропечатанных на машинке.

 

Гости сидели в кухне за большим столом. Квартира выходила во двор, а там деревья, трава… И он выпускал свою красивую рыжую собаку, которая перемахивала через подоконник и гуляла. Иногда, когда ели, Даниэль говорил: «Посмотрите, какая собака!» Он отрезал дольку лимона, подзывал ее по имени, протягивал руку, и она съедала. Меня это восхищало!

 

Люди в этот дом приходили разные, и был среди них такой коренастый и невыразительный артист из Театра Пушкина. Как-то Юлия Марковича не было, а я вернулся пораньше с какой-то отборочной консультации в ГИТИСе, как всегда, принес что-то из овощного магазина, чистил картошку и ждал. Раздался звонок — пришел этот артист, спросил: «А что, Юлика нет?» Сказал, что подождет. Он сел рядом, постукивая по столу: «Знаешь, я сегодня песню сочинил, хочешь, спою?» Я согласился. Он продолжил набивать ритм и напевать — так я впервые услышал:

«На границе с Турцией или с Пакистаном

Полоса нейтральная. Справа, где кусты, — 

Наши пограничники с нашим капитаном,

А на ихней стороне ихние посты.

А на нейтральной полосе цветы

Необычайной красоты…»

 

Это был шестьдесят пятый год.

 

Через несколько дней Даниэль сказал: «Быстро собирайся и уезжай!» Я не понял — куда? почему?.. «Куда хочешь!» — был ответ. Я думал, что что-то не так сделал… «Тебе говорю — бегом отсюда! На вокзал, в другой город… Хотел поступать в Харьков — поступай! Или в Ленинград — там тоже есть театральный институт». Выгнал меня, в общем. Уехал я в Ленинград, где проходил дополнительный набор в ЛГИТМИК. Легко поступил. И, уже будучи студентом, читал о процессе над Даниэлем и Синявским — это было зимой… в феврале. И тогда, в феврале, я стал понимать, кого встретил и кто пел «На нейтральной полосе…». И уже потом, через много лет, был знаком с Владимиром Семеновичем Высоцким, но никогда не напоминал ему о том случае на кухне — думаю, он все равно бы не вспомнил.

 

А вот стихи Юлия Марковича Даниэля.

Февраль

А за окном такая благодать,

Такое небо — детское, весеннее,

Что кажется, мне незачем и ждать

Другого утешенья и спасения.

Забыто зло, которое вчера

Горланило и души нам коверкало.

Ну, милые, ну, женщины, пора

Взглянуть в окно, как вы глядите в зеркало.

Уже плывет снегов седая шерсть

И, словно серьги, с окон виснут каплищи.

Еще чуть-чуть — и всем вам хорошеть,

Сиять глазам, платкам спускаться на плечи.

Еще чуть-чуть— и вам ночей не спать,

Мечтать взахлеб и все дела откладывать.

На улице года помчатся вспять,

И у прохожих будет дух захватывать.

(А в этот миг умолкнет перестук,

Собрав мешок, на полустанке выйду я,

За тыщу верст учую красоту

И улыбнусь, ревнуя и завидуя.)

А вас весна до самого нутра

Проймет словами нежными и грубыми.

Ну, милые, пора, пора, пора

Расстаться нам с печалями и шубами.   


Колонка опубликована в журнале  "Русский пионер" №125Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск". 

Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (2)

  • Владимир Цивин
    23.02.2025 14:04 Владимир Цивин
    Несмотря
    пусть
    на печаль,-
    всё злиться
    зимняя
    стужа,-

    да пока
    теплеет
    даль,-
    сквозь дни,
    спешащие
    к лужам,-

    что
    с неистребимостью
    чудесной,-
    раз уж точно
    по свежей пашне
    грачи,-

    и посреди
    синевы
    небесной,-
    через
    неисчерпаемость
    чистоты,-

    не
    от снега,
    а от влаги,-
    коль уж
    блестит всё
    в феврале,-

    не лишен
    пусть он
    отваги,-
    да лишь
    предтеча же
    весне.

  • Сергей Макаров
    25.02.2025 06:37 Сергей Макаров
    Есть горячее солнце, наивные дети,
    Драгоценная радость мелодий и книг.
    Если нет — то ведь были, ведь были на свете
    И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ...

    Есть незримое творчество в каждом мгновеньи -
    В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз.
    Будь творцом! Созидай золотые мгновенья.
    В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз...

    Бесконечно позорно в припадке печали
    Добровольно исчезнуть, как тень на стекле.
    Разве Новые Встречи уже отсияли?
    Разве только собаки живут на земле?

    Если сам я угрюм, как голландская сажа
    (Улыбнись, улыбнись на сравненье моё!),
    Этот чёрный румянец — налёт от дренажа,
    Это Муза меня подняла на копьё.

    Подожди! Я сживусь со своим новосельем -
    Как весенний скворец запою на копье!
    Оглушу твои уши цыганским весельем!
    Дай лишь срок разобраться в проклятом тряпье.

    Оставайся! Так мало здесь чутких и честных...
    Оставайся! Лишь в них оправданье земли.
    Адресов я не знаю — ищи неизвестных,
    Как и ты, неподвижно лежащих в пыли.

    Если лучшие будут бросаться в пролёты,
    Скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц!
    Полюби безотчётную радость полёта...
    Разверни свою душу до полных границ.

    Будь женой или мужем, сестрой или братом,
    Акушеркой, художником, нянькой, врачом,
    Отдавай — и, дрожа, не тянись за возвратом.
    Все сердца открываются этим ключом.

    Есть ещё острова одиночества мысли.
    Будь умён и не бойся на них отдыхать.
    Там обрывы над тёмной водою нависли -
    Можешь думать... и камешки в воду бросать...

    А вопросы... Вопросы не знают ответа -
    Налетят, разожгут и умчатся, как корь.
    Соломон нам оставил два мудрых совета:
    Убегай от тоски и с глупцами не спорь.

    Саша Чёрный, 1910
125 «Русский пионер» №125
(Февраль ‘2025 — Март 2025)
Тема: Февраль
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям