Классный журнал
Гелприн
Мы так живем
Началось с того, что околел старый главврач Парацельс. Вместо него врачи поставили молодого Гиппократа, он-то и затеял то, чего раньше никогда не бывало.
— Кроме олигофренов, всякий должен понимать, что у нас деградация, — заявил Гиппократ, собрав на консилиум всех врачей и санитаров из Больницы и всех пациентов с Изнанки. — Мы вымираем. Если так пойдет и дальше, через два-три поколения все околеем. Ясно ли?
Изнаночный пустырь, на котором забивали скот, а теперь происходил консилиум, после этих слов будто впал в кому от изумления. Мне, например, ничего было не ясно, хотя я обычный пациент и ни разу не олигофрен. Я бегло оглядел нашу палату и убедился, что не одинок. Коклюш ошеломленно моргал, у Гриппа лицо будто судорогой свело, а Герпес распахнул рот и захлопнуть забыл. Сыпь, Ангина, Язва и Холера так просто сбились в кучку и обмерли.
— Ничего нам не ясно, — подал наконец голос старый Геморрой. — Я обычный пациент, а не какой-нибудь там ученый врач. И остальные тоже. — Он обвел рукой обитателей больничной Изнанки. — С каких дел мы околеем?
Гиппократ тяжко вздохнул, будто распинался перед олигофренами, и принялся разъяснять. Выяснилось, что рождаемость по Больнице падает. Смертность, наоборот, растет. Пациентов с каждым разом рождается все меньше. А олигофренов, напротив, все больше. К тому же средняя продолжительность жизни уменьшается. И несчастья эти оттого, что за десятки поколений все породнились друг с другом, и теперь нам необходима свежая кровь.
— Слышь, Диабет, — повернулся ко мне Коклюш, — это чего такое «свежая кровь»? Она и несвежая бывает, что ли?
— Откуда мне знать, — пожал я плечами. — Я что, врач какой?
— Это когда не той пациентке присунешь, — объяснил Грипп. — Например, у тебя, Диабет, с Сыпью бабка общая. Ты Сыпи присунешь, она от тебя понесет, и будет олигофрен.
— А от тебя, что ли, не будет? — не понял я.
— От меня тоже, может, будет, у нас с Сыпью прадед общий. Но шансов на это меньше.
Два года тому Грипп, видать, мозгами прихворнул и пошел учиться на врача в школу. От палаты откололся. Но потом то ли мозги ему залечили, то ли само прошло, Грипп одумался и школу бросил. Однако успел нахвататься там всякой премудрости, так что был авторитетом по палате.
— Зиму проживем, как обычно, — подытожил Гиппократ. — А как стает снег, в лес отправятся четыре партии пациентов. Только добровольцы. На север, на юг, на запад и на восток. Не для охоты, сбора корений, трав, ягод или грибов. Пациенты пойдут на разведку.
На этот раз разволновались, зашептались, а затем и рассердились все. Дальше, чем на пару тысяч шагов, в лес не ходят, потому что из тех, кто вглубь совался, многие околели. И вот пожалуйста: разведывательные партии. Можно подумать, если ты пациент, твоя жизнь ни пилюли не стоит.
— А врачи, значит, не пойдут? — озвучил мысли большинства старый Геморрой. — Останутся дармоедничать? И санитары не пойдут?
В санитары врачи производили самых сильных из пациентов. Те хотя и были такими же недоумками, как мы все, но на полях не корячились, за скотом не приглядывали и вообще особо не утруждались. Зато стоило какому пациенту проштрафиться или начать буянить, санитары являлись незамедлительно и пускали в ход кулачищи. Мало непокорному после общения с ними никогда не казалось.
Гиппократ на последний вопрос не ответил, лишь махнул рукой и поплелся к Больнице. Стайка врачей потянулась за ним вслед.
Чтоб стать врачом, надо отучиться десять лет в школе, а потом еще сдать какие-то экзамены. Как некоторые пациенты на это соглашаются, ума не приложу. Гриппа того же взять, но тот хотя бы через два года одумался. А, к примеру, тощий вертлявый Дифтерит из соседнего барака оттрубил-таки десяточку. Поменял имя на Асклепий и ушел жить в Больницу. Кому, спрашивается, это надо — корпеть да пыхтеть над врачебными премудростями, и все для того, чтобы стать нахлебником?
В общем, врачей мы не любим. Они, конечно, ученые и умеют читать-писать, только пациентам от этого никакой пользы. Зато умников надо кормить, одевать и выслушивать ахинею, которую они несут.
Наше обиталище состоит из Больницы и Изнанки. Так повелось испокон, с того самого дня, как человечество доигралось и выпустило из пробирок болезни. От них и околели все, кто не успел обособиться и встать на карантин.
Больница — это такой домина, в котором жируют врачи. Якобы в незапамятные времена, когда Больницу только построили, все жили вместе, но потом умные назвались врачами и заявили, что прозябать бок о бок с недоумками им не пристало. Так что пациенты бедуют себе на Изнанке, что вокруг Больницы раскинулась. На две тысячи шагов во все стороны.
Кроме срубленных на совесть покоев, в которых мамаши нянчат приплод, на Изнанке есть кое-как сколоченные бараки, в них мы и живем, кто в каком хочет. И покои, и бараки построены на берегу Чистотечки, что пересекает Изнанку с запада на восток. А по берегам Говнотечки, что с юга на север, — хлева, птичники и отхожие места. Говорят, что Говнотечку пациенты в незапамятные времена сами отрыли, иначе все давно бы уже околели от антисанитарии.
Еще на Изнанке есть стационар, где живут олигофрены. И операционные. В одной операционной пекут хлеб, в другой закаливают железо, в третьей заготавливают запас на зиму. Я ни того, ни другого, ни третьего не люблю, да и кому, спрашивается, эти занятия понравятся? Но делать нечего: когда настает моя очередь, приходится батрачить.
Заканчивается Изнанка Кругом, на котором стоит частокол. Дежурные или проштрафившиеся пациенты его охраняют, чтоб на Изнанку не прорвались лесные хищники. За частоколом лежат поля. За ними — лес. Докуда он тянется, никому не известно. А главное, неизвестно, остались ли еще на Земле другие Больницы. На этот счет мы в бараке частенько спорили всей палатой, но так ни к чему и не пришли.
Так получилось, что нас восьмерых мамки в один год родили, поэтому мы и росли вместе, и держались всегда бок о бок. Асклепий, бывший Дифтерит, однажды сказал, что раньше такие палаты, как наша, назывались шведскими семьями. И что он, слава медицине, стал врачом, поэтому ни в какой палате не состоит, иначе от одной только брезгливости мог бы уже околеть.
В чем тут брезгливость, я не пойму, но мне и необязательно — чай не врач какой. Грипп однажды сказал, что, возможно, в присовывании. Что якобы сегодня с Холерой спишь, завтра с Ангиной, и это, мол, нехорошо, поскольку может привести к заражению.
— Олигофрен ты, — обругала Гриппа Холера. — Несешь абы что. Это если пациентка кому ни попадя дает, от нее можно чужих бактерий нахвататься. А мы с подружками на передок не слабы — нам вас четверых хватает.
— И нам вас, — согласно кивнул Герпес. — Мы ж не извращенцы какие, чтоб на сторону ходить.
Зима началась как обычно. В полях работы не стало, так что перетруждаться особо не приходилось. Околел старый Геморрой, его спалили в крематории так же, как еще несколько стариков. Сыпь и Ангина понесли от кого-то из нас, но каждая на третьем месяце выкинула плод.
На рябую Гонорею напал выскочивший из стационара взбесившийся олигофрен и собрался уже ей присунуть, но вовремя подоспели санитары и психа грохнули. Не понимаю, зачем вообще олигофренов держать, вместо чтоб удавить в младенчестве. Дифтерит-Асклепий говорил, из пациентолюбия, мол. Кому оно, спрашивается, нужно, это пациентолюбие? Все-таки врачи пускай и умники, а придурки — вечно их заботит всякая ерунда, которая нормальному пациенту и в голову не придет.
Взять, скажем, те самые деградацию с вымиранием. Меня, например, ничуть не волнует, что будет после того, как я околею. Пускай на следующий день околеют хоть все остальные, мне-то что? Или, к слову сказать, генеалогия — то еще словцо, пока выговоришь, язык сломаешь. Какая мне разница, кто меня зачал, кто родил? А уж тем паче, кто зачал и родил их. Да никакой. Тем более, кто зачал, пойди еще отгадай — дурное дело нехитрое, зачать любой может. А врачам это почему-то неимоверно важно. Кто чей дед, кто бабка, кто брат, кто кузен — они всё это в специальные книги записывают. В общем, дурная голова рукам покоя не дает, особенно когда на полях пахать не надо, в операционных хребет гнуть тоже не надо и в лес ходить заодно. Сиди себе в Больнице, книжки почитывай, жратву благодарные пациенты и так притащат.
Когда зима пошла на износ, в наш барак явился Гиппократ личной персоной в сопровождении трех санитаров. Осмотрелся, принюхался, поморщился и сказал:
— Ну и смрад тут у вас. За антисанитарию пять суток на охране частокола всем восьмерым.
Ладно, смолчали мы. Врачи все самодуры, что ж с главного взять? Тем более что возразишь им, тебе санитары живо возражатель заткнут.
— Значит, так, — продолжил Гиппократ. — Палата у вас, как я погляжу, крепкая, слаженная. Как стает снег, пойдете на юг. Готовьтесь.
— Это еще с чего? — вскинулся Коклюш. — Ты сам сказал: добровольцы пойдут. При чем тут мы?
— А при том, что добровольцев набралось ровно ноль. Так что приходится назначать. Вот я вас и назначил. Цели и задачи вам разъяснят. Все на этом.
Гиппократ со свитой убрались, а мы остались приходить в себя.
— Значит, так, — сказал Грипп, когда очухался. — Цирроз печени ему, а не добровольцев. Записываемся все в школу. Не так это страшно, тоскливо только и муторно. Отсидим год-другой и соскочим. Зато ни на какой юг не пойдем.
— Да? — вскинулась Холера. — А о нас ты подумал? Пациенток в школу не берут, умом мы, дескать, не вышли. Нам что же, одним на юг идти? Или с другими какими-то?
— Действительно, — приуныл Грипп. — Неправ, маху дал. Так что делать будем?
— Что-что, — проворчал Коклюш. — Можно подумать, выбор у нас есть. Не пойдем, один хрен за Изнанку выставят. Врачи, что с них взять…
За Изнанку санитары выставляли тех, кто не желал подчиняться врачам. Таких объявляли заразой и гнали прочь. Больше о заразе не вспоминали и, что с ней случилось, не ведали.
Цели и задачи разъяснили два задохлика, Кох и Пастер.
— Главное, найти другую Больницу, ясно вам? — растолковал основную цель Кох. — Дальше по обстоятельствам. Возьмете там пациенток. Сколько сможете. Хотите, силой берите, хотите добром. Да хоть этих своих, — Кох кивнул на Сыпь с подружками, — на новых меняйте.
— Я б тебя самого поменяла, — мечтательно проговорила острая на язык Холера. — На кусок дерьма — цена что здесь, что там одинаковая.
— И постарайтесь, — проигнорировал замечание Кох, — чтоб пациентки статью вышли. Бедра чтоб широкие, сиськи большие, жопа. А то всякие худосочные уродки, — он вновь кивнул на подруг, — только и умеют, что выкинуть да недоносить.
На этот раз Холера смолчала — упрек был справедливым.
— Пацев тоже можно, — сменил Коха Пастер. — Не младенцев, разумеется, которые в пути околеют. А начиная лет эдак с семи. И лучше пацанок, конечно. С пацанами мороки невпроворот.
Пацами называли малолеток, пока им не стукнуло еще двенадцати. После двенадцати давали пацанве имена и возводили в звание пациента. Если, конечно, не отсеивали загодя к олигофренам.
— Ну а коли не выйдет? — спросил умников я. — Коли не сложится найти другую Больницу? Или не получится ни пациенток, ни пацанок взять? Что тогда?
Кох с Пастером переглянулись.
— Пока не найдете и не возьмете, — за обоих распорядился Пастер, — не возвращайтесь. Кому вы тут нужны, недоумки?
Первые сутки мы, хотя и навьюченные пожитками от души, шли на юг бодро. Попарно, растянувшись в цепь и время от времени перекликаясь. Делали на сосновых стволах зарубки, чтоб не промахнуться на обратном пути. Лес был хороший, редкий, хищное зверье куда-то попряталось, птицы галдели на совесть, юркали в корнях деревьев мелкие грызуны.
Как начало смеркаться, мы встали на привал. Натянули тент из волчьих шкур. Запалили костер. Язва с Ангиной принялись кашеварить, остальные расселись вокруг. Молчали. Потом Холера спросила, ни к кому особо не обращаясь:
— Как думаете, мы и в самом деле худосочные уродки, как врач сказал? Мы страшные, некрасивые дуры?
Я вгляделся. До сих пор я попросту не обращал внимания на внешность тех, с кем рос вместе бок о бок. Мало ли кто как выглядит, с лица воду не пить.
Белобрысая, остролицая, с редкими зубами Холера смахивала на белку. Темноволосая, глазастая и курносая Сыпь — на сову. Язва с Ангиной были сестрами, родившимися в один день, и походили друг на дружку, как отражения в луже. Волосенки у обеих были рыжие, редкие, а лица невзрачные и веснушчатые.
— Неправда, — за всех ответил Коклюш. — Ну не красавицы, может быть. Но никакие и не уродки. Мы, можно подумать, лучше.
— Не лучше, — подтвердил Грипп. — И я знаете, что думаю… Пока топаем по лесу, спать надо раздельно. Присовывания временно прекратить, обойдемся как-нибудь. А то, глядишь, забеременеет кто, что делать будем?
— Ничего не делать, — проворчал Коклюш. — Дальше идти. Подумай лучше, что делать, если кого-нибудь ранят.
Что делать, если один или несколько из нас не смогут больше передвигаться, мы не раз пытались обсудить. И ни к чему не пришли — беседа обрывалась, едва завязавшись, когда от кого-нибудь поступала реплика «да заткнитесь уже, и так тошно».
На этот раз, однако, затыкать Коклюша никто не стал.
— Если кто-то не сможет идти, — твердо проговорила Сыпь, — его или ее придется бросить. Или убить.
— Сдурела? — вызверилась на подружку Холера. — Не бывать этому! Подранка на себе понесем. Мы что же, не люди, что ли?
Наступила пауза. Только сейчас, когда жизнь коренным образом изменилась и в любой момент могла оборваться, я впервые задумался над вопросом, кто мы. Но додумать не успел.
— Не люди, — ответил Грипп. — И никогда не были. Мы пациенты. Дерьмо. Расходный материал. У нас нет того, что должно быть у людей.
Ангина с Язвой бросили кашеварить и уставились на него. Мне показалось, что и без того блеклые, невзрачные лица сестер совсем скукожились, будто увяли.
— Чего у нас нет? — вскинулся Герпес. — Чего именно?
Грипп вздохнул, обвел взглядом палату:
— Сострадания. Любознательности. Привязанности. Ответственности. Любви. Наверное, еще чего-нибудь менее значительного, чем это все. Ну, чего молчите? Не согласны? Диабет, ты не согласен?
Я долго не отвечал, думал. Думать было непривычно, да и несподручно, что ли.
— Похоже, он прав, — пробормотал наконец я. — Нам ведь все равно. Что бы ни случилось, нам похрен. Лишь бы не касалось напрямую нас самих. Раньше, когда с одним из нас что-то шло не так, мы помогали. Захворает кто — остальные ухаживали, кормили, оберегали, поддерживали. Не из сострадания, просто потому, что по-другому никак. Но сейчас ситуация особая. Если с одним из нас что-то случится, остальные не сумеют помочь.
На следующий день мы тронулись в путь с рассветом и к полудню уперлись в болото. Снег с мочажин и проталин еще не сошел, островками ютился на истончавших ледяных корках. По краю топи мы двинулись в обход. Идти стало тяжко. Под ногами то и дело хлюпало, чавкало. Появились юркие, пестрыми лентами скользящие в едва народившейся траве ужи и гадюки. Запахло затхлостью и гнилью. То и дело приходилось продираться через кустарник, зачастую колючий, с едва проклюнувшимися почками.
— Долго еще так? — выдохнула на закате Ангина. — У нас с Язвой уже ноги сбиты.
Ей никто не ответил. Когда солнце нижним ободом поцеловало западный горизонт, мы встали на привал. Кое-как развели костер, набили рты ставшей вдруг безвкусной пищей и, прижавшись друг к дружке, повалились спать. Без присовываний, не до них стало.
Вдоль болотного края мы топали еще двое суток, и, когда местность наконец пошла вверх, все порядком уже обессилели. Впереди выросла россыпь холмов, невысоких, будто волдыри от ожога на теле земли.
— На вершину вон того косогора залезем, там отдохнем, — предложил Коклюш. — Все не болотным смрадом дышать.
Мы побрели к вершине. И, едва на нее взобрались, в лучах уже оседлавшего западные холмы солнца шагах в пятидесяти по ходу увидели здоровенный барак.
Он стоял у самого подножия, на поляне. Мрачный, приземистый, с пустыми оконными проемами и распахнутой настежь входной дверью. Держа наизготовку ножи и луки со стрелами, мы опасливо спустились по склону и взяли барак в полукольцо.
— Внутри никого нет, — определил Грипп. — Иначе мы бы уже увидели.
Вдвоем с Герпесом мы приблизились к рассохшемуся крыльцу. Я ступил на него и заглянул в дверь. Грипп ошибся. Барак не был пустым — на дощатом полу вповалку лежали четыре скорчившихся скелета. Проломленные черепа и расколотые кости не оставляли сомнений в том, что обитатели не околели сами по себе, а были убиты.
До заката мы таскали из барака наружу мусор и грязь. Наскоро зарыли мертвецов на берегу бегущего в десяти шагах вдоль подножия ручья. Затем расселись вокруг едва держащегося на подломленных ножках стола с треснувшей столешницей.
— Знаете что, — озвучила общие мысли Язва. — Давайте останемся здесь жить. Будем охотиться. Грибы скоро пойдут, ягоды. Запасем, чтоб хватило на зиму. В ручье есть рыба, я видела. Наловим, завялим и закоптим. Чем плохо? А там, может, и родит какая из нас. Пацанва пойдет. Пропади они все, эти врачи, пациенты, какое нам до них дело? Что скажете?
Еще каких-нибудь несколько дней назад я бы согласился не думая. Но сейчас что-то мешало, препятствовало согласию. Я пытался понять, что именно, но мне это не удавалось.
— Грипп позавчера сказал, что мы не люди, а дерьмо, — прежде меня поняла Холера. — А я не хочу быть дерьмом. На нас надеются те, кто остался. Если не будет свежей крови, они вымрут. И мы вымрем здесь, даже если родим пацанов с пацанками. По той же причине. Получается, мы всех продадим, подставим. Так люди не поступают.
— Эти четверо, — Грипп кивнул в сторону ручья, где мы зарыли скелеты, — фактически ответ на вопрос, остались ли еще Больницы. Остались. Наших мертвецов ихние санитары, видать, объявили заразой и выперли вон с Изнанки. А вот кто их потом убил, неизвестно. Что делать-то будем?
На этот раз мы молчали долго, очень долго. Затем я сказал:
— Кто хочет, пойдет дальше. Кто не хочет — останется. Всех устроит?
Мы провели в бараке трое суток. Наутро четвертого дня разделились. Коклюш с Герпесом, Ангиной и Язвой, отводя взгляды, остались стоять на крыльце. Сыпь, Холера, Грипп и я потащились дальше на юг.
День шел за днем, солнце с каждым новым припекало все жарче. Деревья надели кроны, трава поднялась и породила цветы. Стали досаждать мелкие насекомые. По ночам издалека доносился звериный вой. Мы продолжали идти. Продираясь сквозь буреломы, огибая болота, пересекая распадки, карабкаясь на горные склоны и спускаясь по другую сторону от вершин, упорно шли и шли на юг. Пока однажды утром не уперлись в реку.
Она была полноводная и спокойная. Широченная — противоположный берег в туманной дымке едва угадывался. Река тянулась с запада на восток, докуда хватал глаз. Никаких признаков человеческого жилья мы по берегам не увидели.
— Разделимся, — предложил Грипп. — Мы с Сыпью двинемся вдоль берега на запад. Вы с Холерой — на восток. Двое суток идем и если ничего не находим, то возвращаемся. Встречаемся здесь, а дальше решим. Или плот вязать будем, или к своим вернемся.
Ничего мы с Холерой на востоке не обнаружили. Ни людей, ни следов их, только повадившихся спускаться ночами к реке на водопой хищников, от которых приходилось прятаться на деревьях.
Еще через двое суток мы вернулись. Гриппа с Сыпью на месте встречи не оказалось. Не пришли они ни назавтра, ни на следующий день.
Опасливо, осторожно передвигаясь, мы двинулись на запад. Первый день закончился без происшествий. На второй у берега в образованной рекой тинистой заводи мы нашли Гриппа с развороченной копьем грудной клеткой и расколотым черепом. Вытоптанная полоса поросшего травой суглинка тянулась от мертвеца на запад. Сыпи и след простыл.
— Надо убираться отсюда, — сказал я, когда мы зарыли тело и забросали могилу землей. — Возвращаться восвояси.
— Да? — Холера, подбоченившись, глядела на меня в упор. Тощая, жилистая, некрасивая. — Восвояси, говоришь? Не будем искать тех, кто убил? Оставим у них в руках Сыпь? И не отомстим?
— Мы не знаем, ни кто они, ни сколько их, — неуверенно возразил я. — Как мы будем мстить? Я не хочу околеть, как Грипп.
— Значит, я пойду за ними одна. И околею одна. Можешь убираться куда угодно.
Мне стало стыдно. Наверное, впервые в жизни: по крайней мере, я не мог вспомнить, чтобы хоть раз испытывал стыд раньше.
— Я пойду с тобой. Околеем — значит, так тому и быть.
Мы почуяли запах дыма следующим вечером. Дотемна хоронились в зарослях кустарника неподалеку от берега. Когда стемнело, двинулись, бесшумно ступая, на свет мятущегося в ночи огонька.
Он становился все явственнее, так же как исходящий от костра аромат жареного мяса. Вскоре мы увидели чужаков. Их было двое, оба кряжистые, бородатые, выряженные в черные складчатые балахоны. Связанная по рукам и ногам Сыпь лежала от костра шагах в десяти.
Мы с Холерой всадили по стреле в грудь бородачу, что сидел ближе к нам, и бросились на второго. Он вскочил на ноги, но миг спустя я налетел на него, опрокинул, и мы, сцепившись, покатились по земле. Чужак был сильнее, он подмял меня под себя, вышиб из руки нож и схватил за горло, но удавить не успел. Холера выдернула всаженный в березовый чурбак у костра топор, подскочила, обухом ввалила бородачу в затылок.
Пока я приходил в себя, Холера развязала подружку. Обрывками веревки спутала ноги оглушенному чужаку. Мы насытились ломтями жареной оленины и стали ждать, когда бородач придет в себя.
Пленный чужак говорил на нашем языке, но не так, как мы, гортанно и резко, а тягуче, едва ли не нараспев. Мы пытали его вопросами всю ночь. И, хотя многие слова были нам не знакомы, к утру удалось понять, как обстоят дела.
Никакой Больницы у чужаков не было, а была вместо нее Святая Церковь. Вместо врачей — иереи, которыми верховодил архимандрит. Изнанка называлась Епархией, бараки — избами, а операционные — мастерскими. Санитары именовались служками, пациенты — паствой, олигофрены — блаженными, а палаты — семьями. Правда, основу семьи составляла всего одна пара, приплод этой пары назывался детьми, а присовывать кому ни попадя у чужаков и вовсе было не в чести.
Паства платила иереям оброк и исповедовалась им в грехах. За грехи полагалась епитимья, а все остальное было, как у нас. Непокорных называли еретиками и выдворяли из Епархии вон, как из Изнанки — заразу. Деградацию называли оскудением, а так она была сродни нашей: с каждым новым поколением детей в семьях рождалось все меньше, а блаженных — все больше.
Дальше на юг, по словам бородача, жили супостаты, только до них было непросто дойти, и слава Богу, что непросто, потому что супостаты на людей походили меньше, чем на зверей. Еще было поселение на западе, которое называлось Гарнизоном. Вместо Церкви у них был Штаб, вместо иереев со служками — полковники и лейтенанты, а паства так вообще именовалась рядовыми, будто овощи в огороде.
— У них тоже деградация? — догадался я. — Ну, оскудение. У лейтенантов или как их там?
— Вестимо, — согласился бородач. — И у тех безбожников, что живут на востоке, только по другую сторону реки. Там вместо Церкви Тюряга, вместо Епархии — Зона. Заправляет всем какой-то пахан, под ним — авторитеты, а паства называется зэками и братвой. Сама же паства и рядовых, и братву ненавидит, и, если приходится столкнуться в лесу, начинается заваруха, а там кто кого.
— Еретики у них тоже есть, — сказал напоследок чужак. — Из Гарнизона гонят дезертиров, из Зоны — ссученных. И те и эти уходят куда подальше, селятся наособицу и живут, пока не преставятся. Еретиков, дезертиров и ссученных все ненавидят и, если находят, спроваживают на тот свет.
— Четверых таких, видно, спровадили, — задумчиво прокомментировала Холера. — Не знаю только, каких именно. На севере они жили, наособицу, в двух неделях пути. Что делать-то теперь будем?
— Развяжите меня, — попросил бородач. — Да и отпустите с миром. Дочка у меня была, — обернулся он к Сыпи, — твоих лет и вылитая ты. Год тому в лес по ягоды ушла и пропала. Другие девки вернулись, а Олюшка — нет. Медведь, видать, задрал, не иначе. Больше детей-то Господь нам с Марьяной не дал. Хочешь, со мной пойдем? С нами жить будешь. Жениха тебе найдем. Хочешь?
Сыпь покраснела, затем побледнела, вскинула голову и обернулась к нам.
— Хочу, — сказала она. — Отпустите?
Мы с Холерой переглянулись. Помолчали, затем я спросил:
— А нас, значит, не зовешь?
Бородач тяжко вздохнул:
— Не зову. Девку-то пропавшей Олюшкой объявлю, в Церковь ее приведу. А вас куда деть? Чужие нам не нужны.
— Точно, — тихо, едва слышно прошептала Холера. — Чужие никому не нужны.
Мы с Холерой брели обратно на север, механически переставляя ноги и почти не разговаривая. Мы изменились, мы стали другими, и оба понимали это. Только вот не понимали, что нам теперь делать.
— Околевать, — сказала однажды на привале Холера. — Что ж еще-то? Хорошо хотя бы своей палатой. Нас четверо друзей ждут.
Она ошиблась. Когда мы прибыли на берег ручья, где стоял барак, выяснилось, что ждут нас не четверо друзей, а вдвое больше. Вся восьмерка как раз сколачивала к бараку пристройку, когда появились мы.
— Это ссученные, — представил нам незнакомцев Коклюш, едва мы вшестером вволю наобнимались друг с другом. — Зэков зовут Сивый и Клоп, зэчек — Красава и Штучка. Отличные, между прочим, ребята — послали на хрен своего пахана.
— А это чего? — кивнул я на пристройку.
— Хата, — объяснил Клоп и протянул мне руку. — Соседями будем, не возражаешь?
Я пожал ему руку и сказал, что никаких возражений нет.
Еретики говорят, что слухами земля полнится. Иначе как еще объяснишь, что по берегам ручья за десять лет выросло две сотни построек? Бараки, избы, казармы и хаты стоят вперемешку. Кто где хочет, тот там и живет. И как хочет. Кто по рецептам, кто по понятиям, кто по заповедям, кто по уставу, а кто и запросто так.
Мы, например, в избе вчетвером живем, только жену зовут уже не Холерой, а Лерой, а я как был Диабетом, так и остался. Пацан с пацанкой у нас в один день родились, как Язва с Ангиной.
Все вместе мы называемся Городом, и никаких чужаков в Городе нет, есть только горожане. И деградации нет, а вместо нее — приток населения. Мы оттеснили лес, распахали и засеяли поля, построили амбары, хлева, кузницы, мельницы, пекарни, оружейные мастерские…
Два года тому наслали на нас полковники из Гарнизона войско. Ох, и гнали же мы вояк! Всем Городом — земля стонала под сапогами. С тех пор, надо сказать, приток дезертиров к нам изрядно вырос.
Еще в Городе есть Мэрия. Это такая постройка, которая не Больница, не Церковь, не Штаб и не Тюряга. Мэрию горожане все вместе строили. Там мы и собирались вчетвером, когда важные дела решать надо было. От бывших еретиков — архимандрит Афанасий, от дезертиров — генерал Иванов, от ссученных — пахан Рубль, а от заразы — я, главврач Диабет.
Так до прошлого года было, потому что с дальнего юга отступники пришли. Три семьи, сбежавшие от супостатов. Тогда и появился в Мэрии пятый — мулла Ибрагим, а к постройкам добавились сакли.
Так мы и живем.
Рассказ опубликован в журнале "Русский пионер" №121. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
- Все статьи автора Читать все
-
-
10.11.2024Дневник 1
-
14.09.2024Земля, вода и небо 1
-
28.04.2024Кабацкая лира 1
-
18.02.2024Никогда тяжелый шар земной 1
-
17.12.2023Там, на юго-востоке 1
-
20.11.2023Миры АБС (продолжение) 0
-
19.11.2023Миры АБС 0
-
17.09.2023Жди меня 0
-
25.06.2023Боженька 1
-
07.05.2023Наш дом 0
-
19.02.2023Настанет день 0
-
25.12.2022Какой-то неправильный волк 1
-
Комментарии (1)
- Честное пионерское
-
-
Андрей
Колесников1 1115Доброта. Анонс номера от главного редактора -
Андрей
Колесников1 3410Коллекционер. Анонс номера от главного редактора -
Полина
Кизилова5424Литературный загород -
Андрей
Колесников7969Атом. Будущее. Анонс номера от главного редактора -
Полина
Кизилова1 7504Список литературы о лете
-
Андрей
- Самое интересное
-
- По популярности
- По комментариям
"Началось с того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте утопили, потом свинью за бобра купили да собаку за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец утомились и стали ждать, что из этого выйдет."
"Но в том-то именно и заключалась доброкачественность наших предков, что как ни потрясло их описанное выше зрелище, они не увлеклись ни модными в то время революционными идеями, ни соблазнами, представляемыми анархией, но остались верными начальстволюбию и только слегка позволили себе пособолезновать и попенять на своего более чем странного градоначальника."
"Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они непременно злы (в идиоте злость или доброта – совершенно безразличные качества), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним."
"Изложив таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается.
Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а у нас – благочестие, Рим заражало буйство, а нас – кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас – начальники."
"Но сие же самое соответствие, с другой стороны, служит и не малым, для летописателя, облегчением.
Ибо в чем состоит, собственно, задача его?
В том ли, чтобы критиковать или порицать? Нет, не в том.
В том ли, чтобы рассуждать? Нет, и не в этом.
В чем же? А в том, легкодумный вольнодумец, чтобы быть лишь изобразителем означенного соответствия и об оном предать потомству в надлежащее назидание."
"И еще скажу: летопись сию преемственно слагали четыре архивариуса: Мишка Тряпичкин, да Мишка Тряпичкин другой, да Митька Смирномордов, да я, смиренный Павлушка, Маслобойников сын."
"История одного города" Салтыков Щедрин
P.S.
История как пустыня наполненна песчинками фактов.
Солнце палит своим жаром над пустыней истории и миражи возникают перед путником идущего по ней и пытающегося узнать о каждой песчинке фактов.
Миражи колышутся на раскалённой пустыней и каждому видится свой мираж.
Вероятно, это нормально, для думающего человека, сначала долго не замечать необычное в обычном, потом удивляясь видеть обычное в необычном, делать бессмысленные вещи, и потом, однажды дожидаясь их смысла, наконец понять, что у мудрости есть только прошлое.