Классный журнал
Захарова
Дом как диагноз
«Пушистый чистюля барсучок роет себе норку, устраивает себе дом, — сказал Леонид Сергеевич Броневой однажды в репетиционном зале. — Но вот приходит лиса и…»
Я могла бы написать мягче, но Леонид Сергеевич, как всегда, говорил прямо — «срет». «Раз насрет у входа в норку, два, три… И барсучок, который не выносит грязи, этого пережить не может. Он собирает своих детей, жену и идет строить себе новый домик. А этот остается лисе». Такой вот гневный монолог Броневой произнес на первой репетиции спектакля «Чайка», который ставил Марк Захаров, точнее, еще на читке пьесы. Воцарилась тишина. Удивительно, что Леонида Сергеевича так пробрала эта история барсучка и лисы, хотя теперь я понимаю, что это был вполне провидческий мостик в наши дни, в нашу жизнь.
Каждый дом похож на своего хозяина. И тому, кто придет в твой дом, сразу станет понятно, что ты собой представляешь, какой ты человек. Дом — это как диагноз.
В семьдесят третьем году отец начал строить свой дом — ныне это театр «Ленком», а тогда он назывался Театром имени Ленинского комсомола и был в жутком упадке. Потому что после недолгого периода руководства талантливейшего Анатолия Эфроса театром руководил Владимир Монахов, и театр красноречиво прозвали «монахов курган».
И вот отцу в семьдесят третьем году предложили стать главным режиссером — тут сыграл свою роль и директор театра тех лет Рафик Гарегинович Экимян. Мудрый был человек, понимал, разумеется, что в театр надо привести сильного режиссера, настоящего художника.
Отец пришел не с пустого места, он до этого выпустил прогремевший и названный гениальным спектакль «Доходное место». Спектакль, правда, шел недолго и был тоже, конечно, снят. Потом отец поставил очень злободневный «Банкет» по пьесе Горина и Арканова — тоже в Театре сатиры, и он тоже был скоро снят. А до этого, еще раньше, в студенческом театре был спектакль Захарова, который назывался «Хочу быть честным». И когда Захарова практически выгоняли за эти спектакли из Москвы за сотый километр, Фурцева говорила: «Это кто такой Захаров — это тот, который хочет быть честным?»
И вот, когда в «Ленком» пришел Марк Захаров, театр стал меняться. Да в общем-то, он стал совсем другим, чем был до того, начиная с физического состояния, начиная буквально с туалетов, которые вычистили и отремонтировали в первую очередь. Самому зданию в целом был возвращен облик купеческого клуба, тот, что был до революции. Скрупулезно, по эскизам и фотографиям, даже светильники подбирались точь-в-точь как были, не говоря уже о цвете стен. Но при этом отец, по сути, построил совершенно другой театр, чем был здесь до него.
Де-юре, де-факто
Первым спектаклем в этом новом театре был «Автоград XXI» по пьесе Визбора — шумный, веселый и жизнерадостный. А потом, в том же семьдесят третьем, появился знаменитый, культовый «Тиль». Отец понимал, что замышленному им театру нужен глубокий драматург, и он притащил с собой Горина. Как Станиславский привел во МХАТ Чехова, так Захаров привел в «Ленком» Горина.
Григорий Горин к этому времени, уже пройдя путь от юмористической, как отец говорил, «поденщины» на эстраде, изучив все крайности репризного мышления, выработал безупречный вкус. Такой, что от юмора Горина в фильме «Убить дракона», в фильме «Тот самый Мюнхгаузен» идут круги такой амплитуды, что воздействуют и на неискушенного неофита, и на того, кто живет сложным искусством.
Горин действовал точно так же, как Шекспир, — он брал своих персонажей из одних историй, из давних времен, и помещал их в новые сюжеты, другие ракурсы, и, в общем-то, в современность. Именно так и возник ленкомовский Тиль Уленшпигель.
Марк Анатольевич подтянул в «Тиля» своих актеров и буквально зажег новую звезду — Николая Петровича Караченцова. На мой глупый детский взгляд, Николай Петрович тогда потрясающе играл котика в «Золотом ключике», а тут его забирают в какой-то «Тиль», который и в подметки котику не годился, но «Тиль» был великолепен. Игра актеров, художественное оформление, напоминавшее фламандскую живопись, прекрасная музыка Геннадия Гладкова — «Тиль» триумфально проехал по всему миру. Когда я поступила в театр на работу, те десять лет, которые я провела в массовке, я из-за кулис смотрела во все глаза, как играют великие артисты. Кроме Николая Караченцова в этот спектакль пришла выдающаяся актриса Инна Михайловна Чурикова, которая стала главной актрисой в театре. Отец называл ее золотой рыбкой театра, объединившей три непохожих женских образа и в сознании Тиля, и для всего зрительского зала в один-единственный прекрасный образ любимой женщины.
Вообще, образ любимой и единственной женщины — одна из очень важных, если не главная тема для отца. Сейчас я могу сказать, что для отца этой единственной была, конечно, моя мама, которую он бесконечно любил и которая имела на него очень сильное влияние. Когда они начинали считать, сколько лет прожили вместе, получалось, как любил говорить Александр Анатольевич Ширвиндт, «де-юре де-факто» больше шестидесяти лет. И за эти годы они стали бесконечно похожи друг на друга.
Николай Петрович Караченцов любил с гордостью говорить, что Марк Анатольевич сделал из «Ленкома» «лучший, самый модный и популярный театр в Москве», что создал несколько поколений звезд, и это поистине так. Захаров создал совершенно особенный авторский театр, вдохнув мысль и творчество в его стены и пространство.
И вот, возвращаясь к едкому монологу Леонида Сергеевича Броневого про лису и барсука, я говорю, что у меня сжимается сердце при мысли о нашем театре. Не стало хозяина этого дома, и ушла мысль, испарилось высокое стремление, выход наверх. Все то, что есть в картине отца «Тот самый Мюнхгаузен, — помните лестницу в небо?
Как-то незаметно, исподволь поменялись стены и цвет фасада, в фойе заменили прежние фотографии, игра и костюмы стали другими. Настоящий театр — вещь хрупкая. Исчезло захаровское чувство прекрасного, исчезли вкус, чутье и азарт людей, которые когда-то собрались вокруг него. Я говорю и об Инне Михайловне Чуриковой, и о прекрасной Татьяне Ивановне Пельтцер, которая в свой «преклонный» юбилей взлетала вечно молодой из зрительного зала на сцену, и о великих Леонове и Броневом. Эти большие люди занимались одним большим делом.
Сегодня наступило безвременье. Пауза, заполненная пустотой.
Но мыслями и душой я возвращаюсь к прежнему славному, витальному «Ленкому», чья жизнь полна разными историями, как любой дом полон своими особенными вещами.
Я помню, в Питере мы играли спектакль «Женитьба», и Леонид Сергеевич Броневой играл Яичницу — как всегда, совершенно потрясающе. В финале своей сцены он говорит: «Да я вас всех, я иду в полицию!», и тут какой-то питерец из первого ряда восклицает: «И тебе это надо?» Эта фраза стала неким паролем у отца. «И тебе это надо?» — спрашивал он в каких-то затруднительных ситуациях.
«Скромно в золотом платье»
Первой моей работой в театре была Офелия в спектакле Глеба Анатольевича Панфилова, которого я считаю своим театральным крестным. И вот моя Офелия, с которой в смысле действия как такового мало что происходит, выходит, что-то рассказывает, уходит, потом снова прибегает, рассказывает, пока наконец не наступает сцена сумасшествия, которая была придумана Панфиловым совершенно замечательно. Офелия предвидит свой конец и обливается водой. Инна Михайловна, королева Гертруда, это все видит. Бутафорский цех из хорошего ко мне отношения нагревал мне этот тазик воды, но у спектакля нет четкого хронометража, и к нужному моменту чаще всего получалось, что вода или жутко горячая, или ледяная, потому что успела остыть. Каждый раз у меня от этого тазика был шок. И вот на репетиции Инна Михайловна, заботясь, чтобы вода не остыла, прерывается и говорит мужу: «Глеб, всё, сейчас мы репетируем Сашину сцену». Глеб Анатольевич: «Да. Давайте. А ты где будешь в этот момент?» И Инна Михайловна неподражаемо отвечает: «А я буду стоять рядом, скромно, в золотом платье». Надо было видеть, как этой фразе обрадовались Саша Абдулов, игравший Лаэрта, и Михаил Михайлович Козаков — Клавдий. До конца репетиции да и долго потом они каждый раз ликовали: «А я буду стоять скромно в золотом платье». Возможно, память о золотых временах «Ленкома» в людях останется и будет более прочной, чем сами спектакли, которые растаскиваются и рассыпаются со временем без присмотра художника.
Березовая роща
Какое-то время назад у нас появился загородный дом. В нем поселились мои родители и наши собаки. И вот однажды мама говорит, что в ее детстве у какой-то из прабабушек рядом с домом была большая березовая роща.
Я, представив рощу, понеслась на рынок и купила какое-то дикое количество березок. Они были совсем маленькие, продавались прямо в горшочках. Я их все притащила, сама выкопала ямки вокруг нашего дома, который еще только строился, и потому вокруг были какие-то бетонные балки, и посадила березовую рощу. Вначале наша роща при взгляде на нее из окошка выглядела как трава, а потом она выросла длинными частыми шкильдами, потому что саженцев было очень много. Потом, правда, эти березы как-то между собой разобрались и сейчас осталась, наверное, треть от тех маленьких березок в горшочках. Но у нас около дома теперь есть березовая роща, которую я посадила своими руками. А когда я принималась усердно сажать возле дома цветы, отец меня удерживал: «Только не делай ЦПКО, пожалуйста».
И еще, когда мы переехали, у нас появился прекрасный эрдель, любимая собака моего отца. Она оказалась хитрым и умным созданием. До этого у нас были маленькие фокстерьеры, а тут большой такой лось с оленьими глазами, который входил в комнату, запросто открывая все двери. Отец называл ее Рома — в честь города Рима. А я ее звала почему-то Роми Шнайдер. Отец кидал мячик: «Рома, принеси мне мячик». Она принесла. Отец бросил снова. Рома сбегала и снова принесла. Отец бросает еще раз, тогда собака посмотрела на мяч, на отца: ну что, отличный бросок. А потом пошла к ведру с мячиками и прочими игрушками, достала оттуда еще один мяч и отдала отцу, потом принесла еще и какую-то игрушку: «Ну, если он такой маньяк и любит что-то бросать, так и быть. Что делать — такой хозяин достался». Отец очень удивлялся такой смышлености.
Рома обожала есть вместе с отцом яблоки. Он читает книгу, рядом яблоки, Рома устраивалась рядом, мордой на плече или на груди — так они и сидели.
Когда отца не стало, Рома плакала. У нее текли натуральные человечьи слезы. Я не верила, что так может быть, и решила, что я ее перекормила, может быть, курагой. Мы иногда давали ей немного кураги для сердца. Но курага была ни при чем. Рома плакала целый месяц.
Доллары и бобры
Думаю, что для человека, как и для отцовской Ромы, дом — это прежде всего те, кто ему дорог. Дом может быть в любом месте, где есть близкие по духу и устремлениям люди, потому что любое место, любое пространство человек поменяет сообразно себе и любая коробка в конце концов приобретет лицо, похожее на твою душу. И никакая позолота не замаскирует ее скудости.
История одного дома, которую я однажды прочитала в газете, кажется мне очень символичной.
В одном американском городе грабители обчистили казино. Вынесли огромную сумку денег и закопали ее где-то в лесу до лучших времен. Преступление долго не могли раскрыть, пока кто-то не навел полицейских на версию с зарытыми в лесу долларами.
Полиция долго прочесывала окрестности, пока не наткнулась на бобровую плотину на местной речке. Все щели в этой плотине бобры тщательно законопатили пачками долларов. Прекрасные животины раскопали в лесу сумку, набитую долларами, и четко определили правильное им применение. Бобры, пожалуй, лучше людей знают, что в жизни главное.
Колонка опубликована в журнале "Русский пионер" №114. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
- Все статьи автора Читать все
-
-
16.05.2022Папа, Юнона и Авось 0
-
03.03.2022Вишневый сад для папы 0
-
11.10.2021Асы игры 1
-
Комментарии (1)
- Самое интересное
-
- По популярности
- По комментариям
Так связан, съединен от века
Союзом кровного родства
Разумный гений человека
С творящей силой естества…
Скажи заветное он слово -
И миром новым естество
Всегда откликнуться готово
На голос родственный его.
Ф.И. Тютчев
Пусть иногда как будто по-другому,
вдруг бродят грустно сумерки по дому,-
как будто бегут облака в голубом,
богатом и бедном, как Бог и как дом,-
да сколь ни нежь же прилежно в душе, в неизменности уз,
ведь не удержишь однажды уже, безмятежности чувств.
Инстинктивно, неуклонно, маниакально,
истинный творит оно коль мир виртуальный,-
как поселившийся в плодовой плоти червь,
ее преобразует в нечто противоположное,-
отталкиваясь безотчетно от реальных черт,
не зря же вдруг сознание стремится к невозможному.
Пока лишь плоть и дух, соединяясь в слове,
способны смысл и звук, соединить в итоге,-
не в каждой, может быть, душе живет поэт,
но в каждой Божий мир рождает отклик,-
и оттого каков тот отраженный свет,
слагаются и стих, и жизнь, и облик.
Безучастностью раз уж призрачной манит,
соблазнов и бедствий неизвестность,-
не раз вдруг пусть жребием праздным обманет,
победной обыденности бедность,-
да путь через чуждые чары протянет,
лишь душ ведь зыбкая неизменность.
А коль уж беззаботная свобода, безответных далей,
увы, ведет любое время года, здесь всегда к печалям,-
пока сквозят в витиеватости узоров слов,
заманчивые знаки неразгаданных миров,-
пускай вдруг броского, порой заманит юга нега,
да сердцу росскому, немыслим же и мир без снега.
Но ход весны когда уже неудержим,
и душу лишь вдруг ублажает влажный дым,-
мы разве холодами дорожим,
под небом снова ставшим молодым,-
увы, но нелегко, что призрачность в глуши,
познать же сущность человеческой души.
Безотчетность весеннего света, и обреченность осеннего,
меж капризных приятностей лета, и зимнего успокоения,-
как от песни, которой задето,
что-то в сердце, под настроение,-
от природы таинственной этой,
ведь нигде потом нет спасения.
Что и вечности, связующую нить,
раз же нежности, из жизни не изжить,-
не потому ли шепот рощи, на ропот похожий,
вдруг точно на что-то робко жалуется мне,-
как будто бы я тут не просто, случайный прохожий,
но большее значу в нарождающемся дне?
Что ж, пускай ты не блистаешь, изнывая,
под знойным солнцем яркой красотой,-
и пусть незамысловато называют,
тебя здесь просто Средней полосой,-
но вот в прозрении, вдруг проснуся я,
и назову тебя, Среднеруссия!