Классный журнал
Быков
Свободу Неглинке!
Лет в девять я прочел опус Владимира Солоухина «Неглинка» — стихотворение с прозаической вставкой, в обычном вроде для него жанре лирической зарисовки, но, как всегда, с подтекстом. Солоухин был человек дюжинного ума, скромного поэтического дара, но выдающегося чутья, что часто сочетается. В этом сочинении речь идет о московской подземной реке, заключенной в подземную трубу в ходе реконструкции города в тысяча восемьсот девятнадцатом году:
«Шумит великая столица, шуршит машинами над ней… И что же ей, Неглинке, снится среди подземных кирпичей? Кувшинки, синие стрекозы, чуть розоватый свет зари? Луга, песчаные откосы и на быстринке пескари? Весной лихое половодье, июль в цветах, январь во льду? Хоть в берегах, да на свободе, хоть под уклон, да на виду? Или мечтает, может статься, и видит, словно наяву, как лет мильонов через двадцать она переживет Москву? Как расточатся по крупинке асфальт, чугун, кирпич, гранит — и будет у реки Неглинки опять речной, привычный вид? Леса вокруг. Свежо. Светает. Природа в вечной кутерьме… Что ж, время есть. Пускай мечтает. А что ей делать там, во тьме?»
Это не лишено некоторой выразительности и даже страсти, потому что, как у всех почвенников, тут налицо идейный, политический подтекст. В детстве я его не понимал, но чувствовал, что передо мной не просто пейзажная лирика с ностальгическим уклоном, а нечто заветное. Солоухин был умеренный почвенник, то есть сочетал антисоветский монархизм (тоже тщательно скрываемый) с советской лояльностью; глубокой религиозности в нем не было, так — увлечение иконами плюс опять-таки скрываемый до поры, но страстный антисемитизм («Последняя ступень» — книга в этом смысле неприличная, пещерная). Он дружил до поры с авангардистами, Вознесенским например, опять-таки как антисемит, любящий похвалиться друзьями-евреями. Как всякому деревенщику, ему полагалось недолюбливать город, технику, научно-технический прогресс; как всякий деревенщик, он любил комфорт, а деревню посещал наездами. Идея его отрывка про Неглинку в контексте семидесятых довольно типична: вот шла русская жизнь, кривенькая, быть может, и неказистая, прибедняющаяся, кротко-убогая, — но она была по крайней мере органична, естественна. Потом, что называется, «сдавили горло деревни каменные руки шоссе», сказал более талантливый деревенщик, тоже сугубо городской житель; кроткую речку одели камнем, и пошла русская жизнь в индустриальном тоннеле, в русле, навязанном большевиками, без закатов и рассветов, звезд и пескарей. Но этот бьющийся родничок народной памяти и посконной культуры переживет всю эту урбанистическую каменную волю, навязанную ему, и продолжит течь по родному ландшафту, потому что природа выше цивилизации. Тогда почвенная идея чаще всего легализовалась через экологию — не будем, дескать, насиловать природу — и через память, как и назывался роман-манифест Владимира Чивилихина, давший название знаменитому обскурантистскому обществу. Тихая эта тоска по прошлому, по сельскому укладу и традиционным ценностям обернулась, как всякая архаика, дикой яростью, ксенофобией, неприятием любого чужого мнения и чужой культуры, а также страхом перед будущим и перед молодежью как его представителями. Советский опыт — это Неглинная, закованная кирпичами, но иногда она бунтует, вырываясь на поверхность во время весеннего таяния снегов или летних дождевых наводнений. Еще Пушкин сравнивал наводнение с русским бунтом, бессмысленным и беспощадным: «Осада, приступ! Злые волны, как воры, лезут в окна etc» — весь «Медный всадник» написан об этом. О том, что государственное насилие над русским болотом раз в сто лет оборачивается чудовищным бунтом, в результате которого гибнет ни в чем не повинный маленький человек. А повинен кто? Повинна органическая несовместимость русского болота и хладного гранита (кирпича, бетона). Неглинка, подчеркивают все источники, тоже была болотистая, тинистая река, да и длины в ней было семь с половиной километров, но оковывать ее в кирпич не следовало. А теперь, раз уж эта глупость сделана, русскому характеру остается только мечтать в подземной темноте, в глубокой стагнации — «а что ей делать там, во тьме?». Будет время, когда вся эта цивилизация, подточенная природой, рухнет… и время это оказалось куда ближе, чем мог мечтать Солоухин. Каменная Россия рухнула, и на смену ей выползла Россия хтоническая, которая за несколько веков пребывания во тьме успела налиться злобой и мстительностью.
Я далеко не почвенник — и вся спекулятивность этой антикультурной, ксенофобской и фальшивой идеологии мне была ясна с того самого детства; но тут, пожалуй, с Солоухиным нельзя не согласиться — загоняние Неглинки под землю было в самом деле большой ошибкой, не гидротехнической и не градостроительной, а метафизической. Как говорила мне Майя Туровская, которой было в момент этого разговора девяносто два года, — мы думали, что на смену советскому придет русское, но на смену советскому пришло мертвое. Это было русское, полежавшее под советским; пока Неглинка текла в подземном тоннеле, она успела намечтаться о возмездии. Наружу во время наводнений вырывается не кроткая, почти сельская река, оставившая, однако, серьезный след в топонимике города; наружу вырываются мощные, отравленные подпочвенные воды. Неглинка переживет Москву именно потому, что она и есть бессмертная органика — а все эти каменные умозрения, как показала перестройка, очень хрупки. «Метили в коммунизм, а попали в Россию», — говорили тогда; это было наивно. Метили в Россию, а попали в культуру, России же ничего не сделалось.
Она так и течет себе в каменном ложе, причем Лужков дозрел даже до того, чтобы имитировать ее освобождение: на Манежную площадь вывели якобы Неглинку, раскрепостив ее и представив пораженным иностранцам. На деле вся эта показуха на Манежной — в исполнении, естественно, Церетели — не имеет к Неглинке никакого отношения. Она так и несет свои воды по трубе, спроектированной хитрым инженером Челиевым, а выход подпольной народной души на свободу — неглубокая имитация (и то сказать, глубина этого сооружения не превышает тридцати сантиметров). Неглинка выходит на поверхность только в одном месте — у Боровицких ворот; там она втекает в Москву-реку, а та — в Оку, а та — в Волгу, а та — в Мировой океан. И хотя все мировое нам враждебно, в Мировом океане есть несколько капель нашей воды.
Первое, что надо будет сделать, — это освободить Неглинку. Даниил Андреев, обладавший, в отличие от Солоухина, не только чутьем, но и сильным интеллектом, описал в «Розе мира» души рек, которые, сливаясь, образуют душу страны, ее метафизическую сущность. Не знаю, каковы были градостроительные выгоды от помещения Неглинки в трубу; по европейским меркам девятнадцатого века это был, конечно, прорыв, никаких аналогов в европейских столицах, — а в Москве таких рек пять, Неглинка была первой, потом к ней прибавились Лихоборка, Филька, Хапиловка и Нищенка (последнюю частично упрятали в коллектор уже в сороковые годы прошлого столетия). Не думаю, что беда тут в урбанизме, — скорее река, заключенная в трубу, является метафорой русской души, окованной государственностью. Пресловутая пассивность, неумение и нежелание решать свою судьбу, тюрьма как главная угроза и, соответственно, главная скрепа, пароксизмы реакции (хотя, как справедливо замечал Мережковский, реакция у нас значительно превышает повод) — все это стало приметами русской жизни на всех этапах, и лишь иногда и ненадолго эта русская жизнь, подобно Неглинке, вырывается из коллектора. Она, конечно, перестоит любое государство — но беда в том, что в своем подземном течении она успевает набраться злобы и ресентимента, и получается не освобождение, а сплошное отмщение. Река русской жизни замутилась, русло ее давно не чищено, ее спрятали с глаз долой — и думают, что это нормально. Нет, это худо, потому что под землей она продолжает точить и размывать стены этого града; а град построен халтурно, кое-как, подневольными людьми, и потому первое сколько-нибудь серьезное потрясение грозит ему обрушением. Штука в том, что от этого обрушения лучше не будет никому, в том числе и самой Неглинке. Рыба же в ней, после многочисленных мутаций, водится такая, что не приведи Господи увидеть ее при свете дня.
Я с трудом представляю себе, как будет выглядеть праздник освобождения Неглинки. В конце концов, я не специалист по проведению массовых торжеств; скорее я специалист по отщепенческой грусти во дни этих массовых торжеств, особенно когда они сопровождаются маршировками. Но думаю, что день освобождения Неглинки может стать главным праздником России, каким стал для Франции день взятия Бастилии. Своей Бастилии у нас нет, хотя я бы не возражал против разрушения какой-нибудь из русских тюрем по случаю масштабной амнистии; разрушение тюрьмы — всегда праздник, сколь бы ни была отвратительна криминальная обстановка в стране. Однако разрушение, как показывает наша история, — далеко не всегда путь к освобождению: хрестоматийно известен эпизод, когда восставшие в Кенгире первым делом построили карцер для тех, кто их не поддерживал. Иное дело — освобождение Неглинки: я верю в глубокую связь реки с жизнью народа, и хоть река эта — одна из самых коротких в Москве, она течет по самому центру города, и я бы отнюдь не возражал против того, чтобы вернуть Кузнецкому мосту его изначальную функцию. День освобождения Неглинки можно расцветить самыми непредсказуемыми соревнованиями вроде пускания по ней игрушечных флотилий — у кого паруса ярче, чей кораблик быстрее проплывет от истока в Складочном тупике до устья близ Москворецкой набережной. Можно устроить соревнование байдарочников (пловцам будет мелко). Можно даже придумать новый вид спорта — бег в реке, вроде бега в мешках, поскольку в самых глубоких местах Неглинки современному человеку будет как раз по шейку. Все это можно сопровождать музыкой Глинки, шествиями с портретами Елены Глинской, торжественной публикацией журнального самотека (в среднем течении Неглинка называлась именно Самотекой) — тут, как грится, нет предела совершенству. Но именно такого праздника взыскует моя душа, потому что я сильно подозреваю таинственную связь между заточением Неглинки и приходом николаевского царствования, заморозившего Россию на долгие тридцать лет; это николаевское царствование с тех пор не кончалось, прерываясь на краткие периоды реформ, и сопровождалось диким национальным чванством. Наша инициатива скованна, ответственность минимальна, проявления народной воли иллюзорны и фальшивы; сам концепт глубинного народа — порождение реки, спрятанной в трубу. Она есть, но никто ее не видит; она живет прошлым, потому что в настоящем у нее темно. Она верит, что есть свет в конце тоннеля и что вода рано или поздно до этого света дотечет, — но течет она медленно, и откуда взяться свежему ветру в трубе? Хитрый инженер Челиев придумал цемент, твердеющий в воде, и спасибо ему большое, — но ведь это все равно что скелет, костенеющий, теряющий подвижность по ходу жизни (строго говоря, это с нами и происходит). Под конец такой скелет уже не может ни согнуться, ни повернуться. Окостенение русского государственного механизма — главный сюжет его существования: он только и делал, что утрачивал приспособляемость и гибкость. Сегодня он уже способен только на ужесточения — малейшее послабление его разрушит. Русская жизнь перестала быть рекой и стала трубой. Дело труба, говорит об этой ситуации народная мудрость.
Свободу Неглинке! Под этим лозунгом, думаю, должны пройти все ближайшие годы. Хорошо помню, как после прочтения этого солоухинского сочинения я лежал на даче (где хранились все старые журналы) в зеленоватом свете июньской ночи, и такая тоска переполняла меня — что вы хотите, мне было девять лет, — так мне было жалко реку Неглинку, которая вспоминает в темноте звезды, закаты, пескарей! Но тогда, в детстве, мне казалось неосуществимым ее освобождение. И московский гранит, бетон, кирпич казались мне незыблемыми. И градостроительное решение, принятое в начале золотого века, было в таком далеком прошлом, что исправить его никак невозможно: тогда ведь, если помните, девятнадцатое столетие казалось навеки погребенным со всеми его проблемами. А оказалось, оно очень близко, потому что каждое российское поколение благодаря цикличности нашей истории все может прожить на личном опыте. И главное — я понимаю теперь, что нет ничего незыблемого и непрошибаемого. Девиз всякой жизни — как захотим, так и сделаем. Во всяком случае, я желал бы видеть этот лозунг начертанным на моем личном гербе (а не на гербе государства, которое этим законом давно руководствуется в редакции «Что хотим, то и воротим»).
— Не плачь! — говорю я сегодня этому мальчику. — Все у нас будет хорошо!
— Да кому нужно ваше болото! — орет дружный хор со всех концов света.
Но мальчик не слышит этого хора. Он слышит меня — и засыпает, улыбаясь.
Колонка опубликована в журнале "Русский пионер" №113. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
- Все статьи автора Читать все
-
-
07.07.2023Картина одиннадцатая 0
-
24.05.2023Дом 2.0 1
-
12.12.2022Зимовье (Вместо романа) 0
-
21.11.2022Большие штанги 0
-
12.11.2022Человек-слон 0
-
22.09.2022Зависть 1
-
24.06.2022Восьмая книга 0
-
20.04.202230 октября 0
-
07.02.2022Лев зимой 1
-
09.12.2021Деньги матери 1
-
05.11.2021Русские зеркала 3
-
08.09.2021Теперь у него навсегда стокгольмский синдром 2
-
Комментарии (1)
-
8.03.2023 08:21 Аркадий Куратёв"Свободу Неглинке" - на мой взгляд осуществление такой идеи было бы интересным. И технически, и экзестинциально для жителей города. Наблюдали бы за этим проектом многими глазами и сплетничали по существу дела. Давным-давно сам охотно посещал места, где Неглинка течет по трубам и до сей поры.
- Самое интересное
-
- По популярности
- По комментариям