Классный журнал

14 ноября 2022 17:20
Сделать охотника пионером-героем в номере про зоопарк. Героизировать того, кто смотрит на зверей через мушку ружья. Этично ли? Не судите огулом, а почитайте‑ка репортаж обозревателя «РП» Александра Рохлина из таежной глубинки на Енисее, куда он отправился с охотником-старовером по следу косули. Это были последние теплые дни. Надвигалась зима 7530 года.




Эпизод 1

Начну-ка я с гусей. Гусей было пять. Три бело-серых гусыни и два гусака, ослепительно белых. Один из них был главным — матерый гусачище. Он везде ходил первым, куда он, туда и все, и воинственно выгибал шею, и начинал громко голосить, когда чувствовал опасность. Они жили сами по себе, на берегу Енисея. Хозяева предоставили им полную свободу, если эту философскую категорию позволительно применить к домашней птице. Гуси прогуливались по бережку чинно, важно, неторопливо, словно купцы с купчихами по бульвару в праздничный день. Туда-сюда, гуськом, пощипывали последнюю травку, два раза в день получали обед от хозяйки, после трапезы дремали, спрятав шеи под крылья. И даже устраивали купания — с шумом, гоготом, расправив крылья — и тяжело, неумеючи поднимались в воздух, чтобы почти сразу плюхнуться в воду и дальше с неповторимой грацией плыть по течению реки, возвращаться обратно и, наплававшись с час, выходить, покрякивая, ступая по земле оранжево-алыми от холода лапами. Ближе к ночи стая совершала демарш — дальний перелет на ближайшую отмель. Енисей в этом году принес мало воды, и каменные косы появлялись повсюду, образуя острова. На ближайшем из них пятерка гусей и ночевала каждую ночь. Из соображений безопасности: здесь их никакой зверь достать не мог.

 

Мне казалось, что я похож на гуся. Птица важная, залетная, свободная, ходил по берегу с умным видом и смотрел на Енисей и при этом был бесполезен почти во всех смыслах.

Эржей, Сизим, Шивей, Чодураалыг — названия тувинские. Но так сложилось, что последние сто лет жительствуют на этих берегах исключительно русские люди. Да и русские необычные — старообрядцы. Древлеправославные часовенного согласия — поправляя меня, они так себя именуют. С полным правом на то.

 

А село, в котором я оказался на неделе между Рождеством Богородицы и Воздвиженьем Креста Господня, в лето 7530 года, стоит здесь больше ста лет и называется Усть-Ужеп. Или просто Ужеп, без перевода. Дворов, почитай, сто. Народу — 260 человек. Улица одна, зато вся окнами на Енисей. Это как в Питере жить на Дворцовой набережной.

 

В Ужепе все мужское население живет охотой и рыбалкой. Все, что могут дать лес и река, — источник жизни ужепцев. И этот источник кажется неиссякаемым. В 1918 году здесь открывается промысел пушнины. Ведет его государственная контора — Каахемский зверпромхоз. Главными и единственными работниками на все последующие сто лет будут семьи старообрядцев. Пока это единственный ответ на вопрос, как они здесь оказались. Я даже думаю: а вдруг каким-то образом старообрядцам удалось договориться с советской властью? Мол, мы здесь жить будем и ничего нам от вас не нужно, только не мешайте жить по-своему, а наши мужики будут зверя бить и промхозу сдавать. Все это фантазии, конечно. Ничто из жизни страны мимо этих людей бесследно не прошло. Но и уничтожить их не смогло. Енисей только на взгляд туриста кажется диким, необитаемым, глухим. А на самом деле…

 

Прадед Дмитрия Васильевича Чепкасова — Леонтий Чепкасов — прибыл сюда в животе матери. Семья еще некоторое время кочевала по соседним таежным районам, но дед Дмитрия — Артемий Леонтьевич — уже прочно обосновался в Усть-Ужепе. С тех пор Чепкасовы о жизни в другом месте и не помышляли. Артемий Леонтьевич был молчуном, кузнецом и человеком невероятной силы. Как физической, так и внутренней. О первой про него рассказывают стандартные истории про разогнутые подковы и порубленную с двух раз рельсу. А еще про то, как его однажды уговорили поиграть в волейбол. Поставили подающим. Так он заколотил все 15 мячей подряд — мяч входил в землю соперника, как нож в сметану. Все только молча провожали его полет в одну сторону. Больше Артемий Леонтьевич в мяч не играл.

 

А про внутреннюю силу кузнеца Чепкасова рассказывают, что он на войну отказался идти. Сказал, что Бог ему не велит. И отправился в тюрьму, где все пять лет ковал, лудил и ладил чайники, миски, чашки, котелки, а также сани, лыжи и прочий инвентарь для нужд фронта. А его родной брат, Тимофей Леонтьевич, пошел на войну и погиб в 43-м году.

Откуда я все это знаю? Сам Дмитрий Васильевич Чепкасов человек немногословный. Про его отца тоже рассказывают, что тот вообще за день мог произнести всего несколько слов. Поэтому в истории с главным героем меня спасает женщина. Анастасия Яковлевна Чепкасова — жена Дмитрия Васильевича, хозяйка дома. Она чуть более разговорчива, чуть более открыта, чуть легче идет на контакт. Все это очень незначительные поправки. Характер ужепцев особенный, «кержачский». Они чрезвычайно сдержанны, осторожны в словах, внимательны, тихоголосы, с опаской к тебе приглядываются, в общении тщательно оберегают свое личное, семейное, домовое пространство, совсем не любопытны. Никто не будет изливать тебе душу. Никто не спросит: «Что нового на большой земле?» Жизнь в тайге и история гонений за веру наложили сильнейший отпечаток на этих людей. Здесь очень четко чувствуешь границы другого человека. В работе, в быту, в языке, в отношениях между собой — во всех правилах жизни, которых они строго придерживаются, ощущается скрытая, внутренняя, сберегающая сила.

Мне повезло: в путешествие по Енисею Анастасия Яковлевна отправилась с нами. Не будь ее, мы с охотником Чепкасовым промолчали бы всю дорогу. Ведь и Енисей не болтлив. А из тайги слова не вытянешь.

 

Отец Чепкасова, Василий Артемьевич, ушел к Богу в прошлом году, ему было чуть больше шестидесяти. Как и все Чепкасовы, он был охотником и молчуном. Разговорить его можно было только после чарки домашнего вина. Тогда он мог даже и спеть что-то. В остальное время — рот на замке. (Как священные дониконовские книги староверов: если хоть одна застежка не замкнута — проклятие тебе.)

 

Куда мы плывем, я не спрашивал. Был сдержан и ненавязчив, как и мои спутники. Возможно, у хозяина был свой план. Он вглядывался в проплывающие мимо сопки и солнцепеки, вы-сматривал кого-то, даже без бинокля отмечая крошечные точки на склонах — гуляющих оленей. Поговаривал, что вот здесь неплохо было нам подняться. Но не спешил высаживаться. У меня же не было никакого плана. И ни одной мысли в голове, кроме: разве есть другое счастье — идти по воде, видеть глубину насквозь, плыть мимо необитаемых каменных островов, где живет куст черемухи, окруженный ковром мха, а в лужицах воды цвета охры в каменных расщелинах плавают принесенные с берегов желтые иглы лиственниц. Смог бы я прожить на таком острове 28 лет? Или хотя бы сутки?

 

Тайга все время что-нибудь скрывает. И в первую очередь людей. Мы пристаем к берегу, который, на мой взгляд, ничем не выделяется. Но хозяйка берет корзинку с железной ручкой и сходит на берег. Мне разрешают пойти вместе. По едва заметной тропинке через несколько минут мы оказались в лощине. Заимка — несколько домиков, сараи, теплицы, огороды. В самой глубине длинный бревенчатый дом, в котором только два крайних окошка жилые. Остальные пустуют. Оказывается, здесь живет отшельница, или черноризица, как называет ее Анастасия Яковлевна. И мы привезли ей целую корзину ягод от ужепских женщин. Что-то есть в этом сказочное, но абсолютно реальное. Мы стучим в дверь, долго никто не открывает, наконец слышатся шаги, и дверь распахивается. Длинный коридор, весь уставленный рабочим инструментом и увешанный сухими травами.

 

За порогом — женщина, возраст ее, как и большинства здешних, определить почти невозможно. Тяжелый шерстяной платок на голове каждой приписывает лет двадцать. Она настороженно смотрит на меня, и когда Анастасия вместе с ней заходит в светелку, я остаюсь снаружи, на крыльце. Минут десять на пороге чьей-то потаенной, спрятанной жизни, где я, безусловно, чужак. На языке староверов — мирский. Пришедший из падшего мира, тогда как они сами пытаются сохранить мир Христов.

 

Я постою на пороге Христова мира, и порога мне достаточно.

 

Когда-то в этой лощинке жили несколько десятков черноризиц — полноценный монастырь. Но затем большинство уехало на Подкаменную Тунгуску, а эта матушка осталась и живет совершенно уединенно.

 

Мне, конечно, страшно любопытно узнать, о чем Анастасия говорила с черноризицей, уверен, черноризица безус-ловный духовный авторитет в округе, но я не смею спросить — из страха показаться назойливым. Когда мы идем назад, к реке, Анастасия вдруг рассказывает, что после войны здесь жил знаменитый пустынник отец Палладий. Историческая личность. Самый известный верхнеенисейский монах-старообрядец, пришел с Урала в 1917 году, умер в 1970-м.

 

— Его трижды арестовывали, а он из тюрем сбегал, — рассказывает женщина. — А один раз его приехали забирать, а он Вечерню читал. Ему не дали закончить, повезли, да и заблудились. Дорога назад их вернула, прямо к его келье. — Она обернулась и махнула рукой в сторону скита. — Он говорит, пустите, домолюсь, а потом повезете. И дочитал. А они за дверью ждали.

 

«Как и я», — подумал я.

 

Отец Палладий в итоге ушел из той тюрьмы тоже.

 

— Он мне прадедом приходится, — вдруг говорит Анастасия.

 

Что в ней «палладиевского», я узнаю вечером, когда стемнеет.

В какой-то момент мы останавливаемся и привязываем лодку. Дмитрий Василь-евич готовит уху, а потом мы пьем «чай» — заваренные бадан и мяту — с домашним хлебом, сметаной и варень-ем из дикой малины. Понятно, что посуда у нас у каждого своя, и я стараюсь хозяйским половником своей миски не касаться. Я любуюсь, как Чепкасов складывает костер и, воткнув шест в землю, на другом его конце подвешивает котелок, как он чистит картошку и так же, на весу, режет лук, варит бульон, помешивая его деревянной ложкой, как он разделывает хариуса, выложив его на дос-ке рядом с водой, орудуя охотничьим ножом, как английский лорд вилками, моет рыбу в Енисее, и рыба становится прозрачной и светится на солнце, как он не торопясь делит ее на куски и опускает в суп. Отчего тот становится матовым и золотисто-масличным. Все движения ладные, изящные, словно он концерт Рахманинова на рояле исполняет, — невозможно ничего ни прибавить, ни убавить.

 

Я не могу описать вкус этой ухи. Потому что здесь все вкусы другие и ни с чем не сравниваются.

 

— У нас же в каждой речке свое, — говорит Чепкасов, ухмыляясь в бороду на мои безудержные восторги, — где серебро, где золото, где камни драгоценные, и оттого в каждой речке у рыбы свой вкус.

 

И это исчерпывающее описание верхнеенисейской ухи. А затем ты еще продолжаешь безнаказанно лежать на берегу, среди золотых листьев, смот-ришь, как течет перед тобой великая, могучая, неудержимая река, и прихлебываешь «чай-не чай» — енисейскую воду, заваренную любой таежной травой, — обмакивая сухарь в малину. И позорно думаешь: зачем мне охота?

 

— А вода наша особенная, — говорит Дмитрий Васильевич, очевидно, по-добрев после ухи и варенья, которое он не ест ложечкой, а макает в малину, почти топит в ней кусок белого хлеба и отправляет в рот.

Про воду заговорили, и он вспомнил, как однажды убил марала с расстояния метров в шестьсот, и тот свалился в лог. И ему пришлось четыре раза ходить, подниматься и спускаться, через три хребта, чтобы перетащить разрезанную на куски тушу оленя к себе в охотничью избушку. При этом он ничего не ел. Только перед последним рывком, когда ноги уже подгибались от усталости, он попил воды из ключа. И силы вернулись к нему.

 

Чепкасов говорит, что впервые на охоту отправился с отцом в тринадцать лет. В этом нет ничего удивительного, в Ужепе многие подростки в этом возрасте начинают постигать охотничье ремесло. Кстати, местные ребятишки никто не уезжает из Ужепа. Все мужчины остаются жить в родном селе, обзаводятся семьями и живут, как и их отцы, рыбалкой и охотой. Последнее время еще и туристов-рыбаков возят по Енисею. С ужепскими девушками дело обстоит сложнее. Если не нашла себе суженого в своем или соседних селах (родственные браки, понятное дело, исключены), то придется замуж выходить по переписке, за ребят из староверческой среды по всему миру — от Боливии до нашего Дальнего Востока. Это, конечно, расскажет мне Анастасия Яковлевна, чья родная сестра уехала к мужу в Хабаровский край. А про Боливию интересно тем, что отец Чепкасова ездил туда на заработки — 11 месяцев строил дома по боливийским заказам. Лишний раз удивишься, как обжит этот мир, если КааХем (тувинское имя Енисея) с легкостью добегает до подножья Анд.

 

Охотничий сезон начинается после Воздвиженья (27 сентября). Ужеп переживает сезонную мобилизацию. Загодя мужики готовят на зиму мясо семье — бьют того самого марала. А потом все, кто способен носить оружие, уходят в тайгу. Иногда несколькими поколениями — дед, отец, сын — собираются и покидают село. Дома их увидят в лучшем случае через два-три месяца. Иногда дольше. Но никогда не позже Крещения Господня (19 января). Главный мужской заработок — соболь, белка, струя кабарги.

 

— А сколько надо добыть, чтобы на год хватило?

 

И тут я узнаю, мягко говоря, ошеломительные подробности.

 

— Тяте моему, — говорит Анастасия Яковлевна, — достаточно было поймать четырех соболей. И они кормили семью с января по октябрь.

 

— Это как?

 

— За первого соболя — муки на год, — отвечает за жену Чепкасов, — за второго — одежды на всю семью. За третьего — все железки и технику отремонтировать. За четвертого — впрок немного останется. Так и жили.

 

— А сейчас? — интересуюсь я.

 

— Сто пятьдесят.

 

— Сто пятьдесят соболей?

 

(Цена соболиной шкурки на рынке сегодня всего 3000 рублей.)

 

— Сначала подготовиться надо, — вдруг вспоминает Чепкасов. — Развезти продукты по тайге, по семи избушкам. Потом живем с отцом в одной недели три — белкуем. То есть белку бьем. Отец без собаки — говорил, что она слишком шумная. Он и так штук 30 набьет, а я с собакой — 40. А потом расходимся. Каждый в свою тайгу. Уж до конца нояб-ря, до заговенья (28 ноября). Потом собирались в условленной избушке, и кто хотел, шел домой пост держать и Рождество встречать. А кто не хотел, оставался и жил в тайге до Крещенья.

 

«У каждого своя тайга», — запомнил я.

 

И ударение в словах «тайга» и «семья» ужепцы делают на первом слоге.

 

— А мы, бабы, остаемся одни в деревне, — добавляет Анастасия Яковлевна.

 

И почему-то вспоминает, как скотину колоть приходится. Из мужиков в деревне остается один бедолажный дядька Андрей. У него жена умерла в девятых родах, и он, оставшись один, сник, охотиться перестал, а попивать начал. Бабы упросят единственного «охотника» пристрелить скотину и голову отрезать. А уж обдирать да разделывать приходится самим.

 

А зимой заходят медведи.

 

Все как в сказке. Все по-настоящему.

Солнце клонится за Саяны. Это единственный признак времени. Больше о нем ничего не говорит. Часы не нужны — чувствуешь, что свет гаснет. С ним начинаешь гаснуть и ты. И интуитивно ищешь место, где схорониться, прикинуться мертвым, пережить ночь. Потому что ночью в тайге человек теряет всякую силу и власть.

 

На скалистом берегу, в лесу охотничья избушка. В ней остаемся ночевать, растопив старенькую щелястую буржуйку. Жарко. Я выхожу наружу. Анастасия Яковлевна прячется за стеной домика. Она молится. Молитва — это солнце, которое не уходит за Саяны, а живет внутри молящегося человека, и ночью тайно движется в сердце и по всей енисейской тайге. Этот секрет знал прадед Анастасии — отец Палладий. Но я, к сожалению, не могу шагнуть к ней, не могу встать рядом и произнести вместе: сподоби, Господи, в вечер сей без греха сохранитеся нам. Не дозволят.

 

Последнее, что я слышу, засыпая в темноте избушки, — как Анастасия тихо говорит мужу:

— Я матушку спрашивала, что нам с мобилизацией делать. В каждом селе по 5–7 мужиков забрали. А она говорит: что угодно делайте, идите или откупайтесь, только никуда не бегите.

 

Тайга тайгой, а война сюда уже пришла. «Никуда не бегите».

 

 

Эпизод 2

Около шести часов утра Дмитрий Васильевич Чепкасов вышел из дома, сел в лодку и тихо двинулся вниз, к Бай-Балыкской яме и порогам. Так тихо, что даже гусей на косе не разбудил.

 

Ночь заканчивалась. Мгла рассеивалась, и сквозь этот промежуточный, еще не настоящий свет выступали сопки над правым и левым берегом. Человек живет здесь на дне глубокой чаши, стены обступают его со всех сторон. Но не теснят и не давят, а наоборот, кажется, что это крылья на взмахе, заставляют все время поднимать глаза вверх, к вершинам, словно говорят: загляни за край, иди по небу. А под ногами у него очень мало ровной земли. Или горы, или река. И все ходят по воде.

 

Лодка скользила вдоль берега, как во сне. У кого власть в тайге? У тишины. Все в нее вмещается — жизнь, смерть, мгла, свет, звуки и молчание земли. И ничто не способно этой власти прекословить.

 

Даже когда охотник Чепкасов вытащит пулю из патронника, перевернет ружье, приставит дуло к губам и издаст пронзительный, охающий и скулящий звук, подобный голосу марала, зовущего на бой другого самца, я в лодке вздрогну от неожиданности. А звук улетит в горы и утонет в тишине. И ответ будет тоже — тишина. Вот и началась наша охота…

 

Мы вышли на берег в районе деревенских покосов — узкие полоски земли, метров сто шириной, между сопкой и рекой. Луговина служит поставщиком травы для домашнего скота на зиму. Ее берегут, огораживают, чтобы ни свой, ни чужой зверь не захаживал сюда почем зря.

 

Мы и десяти шагов не прошли, как из леса раздался резкий лающий звук, словно охрипшая и старая собака спросонья облаяла пешехода. Дмитрий Васильевич остановился и сказал:

— Козел кричит.

 

Я подумал, что зверь вот он, близко совсем. Тайга не спит, хотя и кажется непроницаемо молчаливой. Козлами здесь называют косуль. Не испытывая к ним симпатий. Почему — не знаю. Чепкасов еще раз протрубил в свой «рог». Странно, что винтовка работает, словно валторна в симфоническом оркестре. Зов марала похож на скрип металлической двери на ржавых петлях, он тонкий, высокий и заканчивается характерным вздохом, словно тот, кто кричит, не может сразу успокоиться и всхлипывает.

Скирда у подножья сопки — последний знак человеческого присутствия, мира людей, удобного и понятного.

 

Тайга с детства казалась мне границей другого мира, в котором правит какой-то иной дух, а не человек. Сюда тянет, хотя и страшно. Человек здесь — гость, и не то чтобы званый. Скорее, наоборот, вычеркнутый из списка званых. После книжек про всевозможных Дерсу Узала и Чингачгуков люди, умеющие «читать» лес, разговаривать на языке листьев, скал, ветра и земли, казались мне героями, бросающими вызов разделенности, оторванности земных творений друг от друга. В молчании тайги, конечно, есть красота, но вместе с ней и скорбь и отчуждение. Внимательный человек легко почувствует в лесу дыхание смерти. Хотя все вокруг говорит, поет, шепчет и даже молчит только о жизни. Когда-то же это противоречие должно быть преодолено? Или никогда?

 

Весь следующий час мы поднимались вверх, по земле, как по лестнице, уходящей вверх, с тысячью ступеней. Я не шел, а полз на всех конечностях одновременно, включая колени. Примерно как косуля на четырех конечностях, только менее изящно. Несколько раз мы останавливались, Дмитрий Василь-евич слушал. А я переводил дух. Потом он скажет про меня: дышал как конь вьючный. Мы видели черную белку, которая прыгала по ветвям лиственниц, как канатоходка по натянутой струне под куполом цирка. Чепкасов звал ее голосом — тихо цокал языком, — белка останавливалась, раскачивалась на тонкой ветке, слушала, что ей говорят. А потом снова бежала по своим делам. Мы шли вверх к солнцепекам — безлесным, открытым солнцу макушкам сопок. Здесь гуляли маралы.


Лес кончился, дальше только камни, трава и мох, а мы все ползли и ползли. «Можно было и по соседнему хребту идти, там положе», — вполголоса говорил Чепкасов, видимо, чтобы приободрить меня сознанием подвига. Мы шли по очень крутому склону. Земля была так близко, что на каждом шагу я различал мельчайшие подробности в расцветке лишайников на камнях. Мне кажется, что это самые удивительные существа растительного мира: живут себе без корня, под солнцем, ветром, дождем, снегом, пьют воду из камней, расцветают невообразимыми красками, стелются бесконечным ковром под ногами и в миниатюре представляют все многообразие таежных цветов.

 

Остановились мы где-то под самым козырьком. По моим представлениям, до седловины оставалось метров сто — кусты, камни, редкие одинокие березы и елки. А под нами на страшной глубине, как в каньоне, Енисей — прекрасный и тихий. Черной лентой вьющийся между сопок. А мы взираем на него с высоты птичьего полета. Там мне казалось. Да так и было. Я был птицей невысокого полета.

 

Чепкасов снова протрубил. И снова в ответ нам было молчание.

 

— Я думаю, что козел нам все испортил, — сказал Дмитрий Васильевич.

 

И я понял, что наша охота благополучно закончилась.

 

— Тот козел, которого мы слышали внизу? — переспросил я.

 

— Да. Он заблеял и всех маралов пре-дупредил: охотник идет. — Чепкасов улыбнулся в бороду. — Следы свежие, видишь?

 

Он указал на тропку, вьющуюся поперек склона. Следов на примятой траве я, конечно, не увидел. Для этого надо иметь другие глаза и навыки. Впрочем, на маралов я не в обиде. От выглянувшего солнца южный склон вспыхивает и загорается золотом. Ночная тень, брошенная наискось через всю сопку, отступает, словно занавес в огромном амфитеатре. Тень уходит, и свет разливается вокруг. Кажется, что по земле идет, ступая бесшумно, кто-то невообразимо огромный. С каждой минутой он приближается к моему солнцепеку. Вот он заполнил чашу, по дну которой бежит Енисей, и все живущие на берегах — люди, кони, гуси, вся тайга, от крошечного лишайника на камнях до чутких маралов, ушедших за хребет, — чувствуют: Царь идет. Одетый в золотой свет и тишину. Он бесшумно и совершенно незаметно проходит надо мной и сквозь меня.

 

Ни одна встреча двух мужчин на Енисее, будь то охота, рыбалка или сбор каменного масла из расщелин, не обходится без историй о встрече с медведем. Мне придется хотя бы одну рассказать, чтобы не выбиваться из традиции. История будет рассказана буднично. Для охотника Чепкасова встречи с медведем носят рутинный характер, без единого намека на героизацию.

 

«На медведя вышли случайно, с подветренной стороны. Медведь нас не учуял. И выстрел застал его врасплох. Раненый зверь пришел в ярость, не понимая, кто боль принес. Он принялся кататься по земле, при этом сгрызать и резать молодые березы вокруг себя со скоростью бензинового триммера. Но потом ветер переменился, и он меня учуял и увидел. И понесся навстречу. Метров, наверное, восемьдесят было между нами. Честно говоря, я не видел, касались ли его лапы земли, — с такой резвостью он бежал. Пасть разинута, зубы оскалены, розовый язык наружу. Я дважды выстрелил, и дважды — осечка. В этот момент выстрелил брат, он был чуть сбоку и целился в просвет между камней. Он ранил медведя в лапу, и тот завертелся волчком по земле. А когда поднялся, я успел “заломить” ствол и вернуть его на прежнее место. Думал, что придется ствол медведю прямо в пасть вставлять — так близко он был…»

 

Нет-нет! Валяться кулем на вершине сопки и смотреть на мир интереснее, чем история с медведем. Здесь и глазами, и ушами, и сердцем, и чем там можно еще видишь, что земля наша совсем юная, она только что родилась и это ее первая осень (которую можно и весной назвать — как угодно). И все кругом новое. И все дышит, растет, тянется вверх, клонится к земле, прячется в камне и с удивлением взирает на тебя: кто ты, чего ждешь, зачем приехал на край земли?

 

Чепкасов резко выбрасывает ружье из-за спины и говорит мне вполголоса:

— Пригнись… Видишь его?

 

Я смотрю, куда он целится, и действительно вижу его. На соседнем холме, через лог, на полянке среди желтого березняка стоит зверь и смотрит на нас.

 

— Сколько до него?

 

— Двести.

 

Зверь внимательно смотрит в нашу сторону. Чепкасов окаменел, прирос к камню, с которого целится. Косуля поворачивается боком, и в эту секунду раздается выстрел. И тишина взрывается. А потом еще раз.

 

— Скопытилась вправо, — говорит Чепкасов.

 

«Косуля скопытилась?!» — думаю я. Но ничего не видно. Нет, это пуля отклонилась вправо, а козел, сверкнув белым задом, ушел за хребет.

 

— Скорее всего, это он и был, — сказал Чепкасов, — тот, что внизу нас почуял. И всех предупредил. Надо было его еще на берегу выследить и пристрелить.

 

Он уходит через лог посмотреть на следы.

 

Мы возвращаемся на берег. Рядом с лодкой растет куст черемухи. Мы срываем несколько кистей, горстями сыплем себе в рот. Черемуха сладко-вяжущая и с горчинкой в конце. От нее весь рот в мелких-мелких семечках. Чепкасов ложится на траву и смотрит в небо над Бай-Балыкской ямой и порогами. Слышен шум мотора — в небе показывается вертолет.

 

— Пограничники, — говорит Чепкасов. — К Монголии летят.

 

Мы лежим на земле. Последние теп-лые дни года. Скоро зима 7530 года. Мы никого не убили. Интересно, что думают те, кто в вертолете, про двух мужиков, распластанных на траве? Пьяные? А мы просто черемухи объелись.


Очерк Александра Рохлина опубликован в  журнале  "Русский пионер" №111Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".

Все статьи автора Читать все
       
Оставить комментарий
 
Вам нужно войти, чтобы оставлять комментарии



Комментарии (1)

  • Владимир Цивин
    16.11.2022 13:56 Владимир Цивин
    Удар как дар благодаря

    Так иногда, осеннею порой,
    Когда поля уж пусты, рощи голы,
    Бледнее небо, пасмурнее долы,
    Вдруг ветр подует, теплый и сырой,
    Опавший лист погонит пред собою
    И душу нам обдаст как бы весною…
    Ф.И. Тютчев

    Закатною сказкой алеют, когда вдруг крон его паруса,
    как алый парус ярко реет, октябрьского леса краса,-
    а на асфальте поредевших скверов, под хмурыми небесами,
    опавшие листья как каравеллы, с багряными парусами,-
    и не зная, что его оправит, зима в тенета пут,
    алмазом в золотой оправе, застыл предзимний пруд.

    Но, увы, тем грустней, чем чудесней,-
    что средь зла невзрачного добро,
    осени ранней чудей и весей, паутинное плывет тепло,-
    где ласковостью лиственной, уж наполняясь истинной,
    становясь всё прозрачней отныне, постепенно стихает лес,-
    и читается вдруг уныние, на холодном холсте небес.

    Хоть же, казалось, покой с холодами нисходит,
    но только что-то в нем душам живым не подходит,-
    серость, сырость и слякоть, тут не причем,
    просто хочется плакать, так, не о чем,-
    да и не о погоде, все мы грустим,
    просто срок наш проходит, что здесь гостим.

    Неосторожными гранями, не раз уж миром изранены,-
    как кроны в шелесте одежды, что им однажды жизнь вернет,
    мы все нуждаемся в надежде, что счастье нас еще всё ждет,-
    да осень старость лишь напоминает,
    пора итогов и плодов, в ней так же коль некстати совпадает,-
    с порой ветров и холодов.

    Приметы осени печальны, но мы от жизни ждем добра,
    такой порой первоначальной, как лейтенантская пора,-
    да идя как молодость к лейтенантским погонам,
    всё пока пусть снег лишь радует нас неуклонно,-
    но сменяются дни чередою, и мы же меняемся тоже,
    холод жизненный уже порою, на собственной чувствуя коже.

    Как будто бы краски на шелке знамен,-
    пускай вдруг сменяются маски времен,
    что листвой застилая дол, золотою золою зол,-
    да раз чему лишь вниз скользить, уж возрасту не возразить,
    во всем летящем к времени в пасть, не зря дано лицезреть,-
    как низко может душа здесь пасть, и как высоко взлететь.

    Но хоть сердцу грусть, всего созвучней естества,
    терпкой осенью когда летит стелясь листва,-
    да что в ласковости водной глади, и под ужасом сфер,
    что бы жуткости вдруг ни заладя, всё же в лучшее верь,-
    бесслезно пусть зло на земле, и редко усердье в добре,
    дает душе отдохновение, отрадный холод вдохновения.

    Знача в мире так много, словно вечера и утра,
    друг без друга не могут, коль доверие и игра,-
    изменным и низким язвимые в жизни,
    негодуя на недуги непогод,-
    не зря же вместе с радостями мы ищем,
    вдруг всегда и неизведанных невзгод.

    Но суждено отроду, что свыше Божью благодать,
    судьбу, что и погоду, раз благодарно принимать,-
    однажды, наверное, и нам, как и ветвям октября,
    отдаться вдруг надо ветрам, удар как дар благодаря,-
    не умом и не слезами, жизнь же мы постигаем,
    измеряя себя сами, жертвой что избираем.

111 «Русский пионер» №111
(Ноябрь ‘2022 — Ноябрь 2022)
Тема: Зоопарк
Честное пионерское
Самое интересное
  • По популярности
  • По комментариям