Классный журнал
Рохлин
Как я провел этим летом
Случилось страшное. Ганнибал сбежал. Полдня искали беглеца по болотам и лесам. Выследили, окружили, загоняли с четырех сторон. Ганнибал — редкая скотина — не подпускал к себе ближе чем на три метра. Чудом ухитрились его окружить, повалить и связать. В схватке я не заметил, как утопил в болоте ботинок. Тащили беглеца домой за все четыре ноги, кверху брюхом, на башке черное ведро, чтобы не кусался.
Никто не ожидал от него такой прыти. Ганнибал — свинья! Вернее, свин, молодой хряк. Породистый и нечеловечески красивый. Роскошный темно-коричневый окрас и волос — кучерявый мелкий бес, как у Пушкина. Отсюда и прозвище. Его привезли в лагерь не для моей кухни. А так, на раскорм, подъедать остатки за детьми. Соорудили ему загон с крышей и окошком. Через него ему в корыто плескали. Все ходили на него глазеть и удивляться. А утром он умудрился в это окошко сигануть — 1,5 метра над полом — и удрать на свободу, в пампасы. За три часа он навел шороху в огородах у соседей и подрался с собаками. Одно ухо у него было надорвано, и оттуда текла кровь.
Почему он удрал? Чего ему не хватало? Корыто, полное утренней каши, обеденного супа, кучу овощных очистков и прочих вкусняшек — райскую жизнь — он променял на дикий лес и драку с собаками. О чем он думал в эти три часа свободы? Свинская душа — потемки.
Летом 80-го года я был выслан из Москвы по распоряжению властей как нежелательный элемент. Мне только что исполнилось 8 лет. Я ничего не понимал, но в городе встречали Олимпиаду. Лишний народец — столичные бомжи, алкоголики, проститутки и пионеры — отправлялись в ссылку, на месяц. Так я столкнулся со взрослой жизнью. И что дала мне эта взрослая жизнь?
Первый опыт свободы. Первый жизненный успех. Таинственную встречу с Женственностью. Возможно — любовь. И все это в пионерском лагере где-то под Старой Купавной.
Чувство свободы описывать трудно. Я помню, что грустно было только первые два дня, затем тоска кончилась, как летний дождь, без следа. Перегоревшую лампочку выкрутили и заменили на новую. Оставшиеся 20 дней превратились в праздник. На время «праздника» неизвестно куда исчезла, истерлась память о Москве, родителях и прежней жизни. Словно их и не бывало. Память вернулась в день отъезда — лампочку снова заменили. Я не понял, что такое свобода, но узнал, что она есть.
Первый успех. Меня отправили прибираться в чемоданную комнату. Отдельная каморка под лестницей при входе в корпус, в которой хранились детские чемоданы. Они были свалены в одну кучу. А я все разложил и собрал из них, как из больших кирпичиков, что-то вроде крепости. С бойницами, воротами и щелями для литья смолы. Я же был начитанный мальчик. Пионервожатая пришла в восторг. Чемоданная никогда не испытывала к себе такого творческого отношения. Она и не думала, что может стать средневековой крепостью. Утром я проснулся, весь искусанный комарами. Вожатая велела мне надеть чистую рубашку. Она нервничала, замазывала мои волдыри зеленкой. Я был весь в зеленке, словно ветряночник, и недоумевал, почему покусали всех, а «покрасили» только меня. Все выяснилось на утренней линейке. Директор с трибуны перед всем строем возгласила, что за образцовую уборку в чемоданной честь поднятия флага Союза Советских Социалистических Республик предоставляется мне, Саше Рохлину. Я шел к флагу, маршируя на ватных ногах, а весь лагерь угорал от моего «камуфляжа» на лице. Я понимал, что смеются они надо мной, но странное дело, поднимать флаг под музыку было настолько волнительно и захватывающе, что насмешки отскакивали от меня, как тупые стрелы от кольчуги. Я был на вершине успеха.
И потом, на всю жизнь я запомнил еще одну вещь.
Чтобы намазать меня зеленкой, пионервожатая опустилась передо мной на корточки. За все невообразимо долгие первые восемь лет моей жизни ни одна женщина, кроме мамы, не была со мной так близко. Не смотрела мне в глаза, не моргала ресницами, не дышала мне в нос. Я даже не помню, была ли она красива. Я помню вспышку яркого пламени — ощущение близости другого человека — таинственное, страшное и невыносимо приятное. Оно длилось одну минуту: или зеленка кончилась, или волдыри. Пламя исчезло, потухло, легло на дно в сундук памяти. Чтобы вырваться наружу в положенный момент.
Однако вернусь к Ганнибалу. Вернее, ко всему, что в эти летние дни окружало его и меня. Контингент был довольно велик: 45 детей и 20 взрослых, отара овец, коза Белка, две ослицы, Венера и Психея, две собаки — одомашненная Берта и полудикий пес Зигфрид, 15 дистрофичных кур, спасенных из концлагеря птицефабрики, и одна белая кошка по кличке Хлорка с четырьмя котятами.
Утром и вечером приходили туманы. Они были живые. Ходили себе за околицей над ручьем, кружили вокруг, шагали по полю аршинными белыми ногами. Но на двор никогда не заходили. Это были скромные, деревенские туманы, очень деликатные и вежливые. Дети про них говорили — бобры накурили.
Я же просыпался рано, в шестом часу. Весь лагерь спал, но было светло как днем. Сумерки здесь не приживались. В три часа утра они сматывали удочки, рассыпались и прятались в кустах и под баней. Казалось, что у нас круглосуточно светло. Первой меня встречала кошка Хлорка. Ждала у входа на кухню, вся мокрая и серая от росы — она охотилась на рассвете и частенько приносила в зубах жирную полевку. Кошка требовала открыть дверь. Ее семейство гоняли с кухни взашей, но результата это не приносило. Котята спали внутри, за посудным шкафом, а мать приходила по утрам их будить. Я открывал дверь и чувствовал себя спасителем кошачьего народа. Два белых, два серых котенка набрасывались на мать, она ложилась на бок прямо на крылечке и открывала молочную «столовую». Счастливый усатый-полосатый народец начинал нещадно ее сосать. Жадное чмоканье в утренней тишине было гимном неизвестному кошачьему богу.
А я кипятил себе чаю, заваривал смородиновых листьев и садился в кресло смотреть на небо, облака, клочья туманов, зеленый некошеный луг и глухой лес за ним. С моей стороны это тоже был гимн.
Лагерь был устроен в самой обычной ярославской деревне. Звали ее Кистеневка. До Волги и ближайшего города М. километров семь. Кругом же — глушь. В Кистеневке когда-то жило много народу, но затем она опустела, люди разъехались кто куда. Хозяева лагеря купили три дома в ряд по одной улице и три гектара земли с ними — вот на этом пространстве и было устроено кистеневское детское трудовое царство.
В восемь утра я разводил огонь под 30-литровым казаном и начинал варить кашу. Каша была всегда. Она была настолько «всегда», начальна, неизменна и незаменима, что один из малолетних и начитанных умников, толкавшихся вокруг очага, говорил, что утренняя каша — это кит, на котором держится русская земля. Один из трех. А остальные киты? — недоумевал я. Но умник рассуждал, что у китайцев первый кит — рис, а у африканцев — маис. То есть кукуруза. То есть китов все же много. Как минимум по три на каждый народ.
Знаете, сколько надо бухнуть сухой пшенки для кормления 70 человеко-ртов? Всего два пакета по 800 г. Чудо пшенного умножения. Я уж не знаю, что там говорит теория кулинарии, но опыт, ошибок друг, не врет. Воды — две трети казана, пшенки — два пакета, соли — на глаз, сахара — щедрую жмень. Варить на маленьком огне, то есть вытащить почти все дрова из очага. Как загустеет — влить молока. И в самом конце — сливочного масла целую 200-граммовую пачку. Не треть, как меня инструктировали перед началом смены, а тайно, не жалеючи — всю пачку. И поразительный результат: 70 ложек стучат о пустые железные тарелки. Все-таки кашная размазня лучше кашной густоты. Это моя тайная кулинарно-политическая позиция. Ложка должна стоять в сметане, а в каше, нежно умасливаясь, погружаться на дно.
На те же рты гречки и риса по 5 пакетов, овсянки — 2 кг долговаримой, а в конце 1 кг быстрой. Кукурузной крупы — 4 кг.
И Ганнибалу с козами почти ничего не достается. Кстати, по их пустым тазикам за кухней я понимал, насколько моя стряпня «зашла» кистеневцам.
Странность в другом: у себя дома я положил бы всех ингредиентов в полтора раза больше, гуще, жирнее. И не имел бы такого успеха.
Мне нравится, что между завтраком и обедом почти нет зазора. Ну, может быть, минут двадцать, пока они едят, молятся, собирают тарелки и выходят на двор. Их трудодень только начинается, а поварской бульонодень уже набрал густоту и вкус.
Кухня — брезентовый навес на улице, под которым у меня три «конфорки» — три открытых очага. Центральный — из кирпичей, а по бокам две железные бочки, в которые можно вставить казаны от 30 до 70 литров. Деревянный стол для нарезки мяса и овощей. Это моя матчасть, моя песочница, кузница подлив, макаронная мастерская, щимонтажная, борщеподъемная, рататуйная, пловзавод, рагудельня и пюреварня. Только компот женщины варят внутри и пироги-сонники в духовом шкафу.
Едоки мои расходятся по трудовым фронтам. Косари направо, кузнецы налево, сварщики за левый угол, велоремонтники за правый. Электрики в игровую, козодои на квартиру к козе Белке, огородники за баню, дровоколы к топорам, чис-тильщики картофеля и моркови ко мне. Остальные — бездельники, тунеядцы и прогульщики — нет таких. Можно еще покрутить хвосты двум ослицам, но это факультативно. Фишка Кистеневки — все дети навыкают ручному труду. И не важно, сколько тебе лет — 7 или 15, в первую очередь ты обязан научиться чему-то, опытно, ремесленно, собственноручно. Из ничего — из пустой болванки, деревяшки, куска железа — что-то сделать своими ручками. Преобразить окружающий мир. И пока ты учишься, корпишь, пилишь, стругаешь, свариваешь, зачищаешь, кустарничаешь, весь остальной прекрасный и таинственный мир Кистеневки тоже не стоит на месте, не бездельничает, а работает на тебя. Ярко светит солнце, плывут облака, пахнет скошенная трава, плещется плот на пруду, покачивается «тарзанка», привязанная к иве, топится баня. Иногда дождь идет стеной и ветер пытается сорвать брезент, чтобы унести его за Волгу, но огонь под казаном и щами продолжает гореть.
Странное чувство охватывает щивара, я поднимаю голову и прекращаю резать лук для «зажарки». Кто придумал эту страну? Здесь каждый живет играючи. С какой-то тайной, «запрещенной», песенно-частушечной легкостью и уверенностью, что ему за это ничего не будет. Вот пацаны штурмуют плот на пруду. Плот — это два поддона, к днищам которых привязаны пластиковые бутыли с водой. Для остойчивости. Но остойчивость условна. Больше трех пассажиров плот не держит, переворачивается и с шумом топит своих пассажиров. К пущей радости тех же пассажиров и прочих, кто штурмует плот. Гурьба мелких пацанчиков с покоса едет в кузове мототелеги, передравшись за лучшие места в снопе свежескошенной травы. А я могу оседлать ослиц, Венеру или Психею, и победно проехаться по всей деревне со вздернутыми мысками драных сапог, как бессмертный Санчо Панса. Откуда эта невероятная свобода?!
Все видимое пространство занято радостью. И люди заняты радостью. Занятие, требующее максимального напряжения сил. И самого глубокого, осмысленного, творческого подхода. И я думаю, что надо мне срочно бежать к машине и взять еще один половник, побольше, которым я еще не пользовался, не черпал им супа всласть. Половник классный, я ухватил его на распродаже прогоревшего ресторана. Он славно потрудился на радость шурпе и людям — металлическая ручка у ветерана сдавлена от тысяч ударов о край казана, а деревянная рукоять потемнела от тысяч прикосновений поварской ладони.
Вы бы знали, какой у меня дуршлаг! За один раз килограмм вареной вермишели поднимаю, полный воды, и он, конечно, не гнется!
Мой самый большой жизненный успех. В кистеневском лагере я изобрел тайный мясной соус. Таинственность его в том, что мяса в нем может и не быть. Почти. Нам приходится экономить, крестьянская жизнь — не сахар. Но мясной вкус есть. Он наличествует и богат. Я долго думал, как умножить количество без ущерба для качества. И придумал. Делюсь тайным рецептом. Все мясо, сколько есть, крутим на мясорубке. Затем обжариваем в казане с луком, морковью, маслом. Дальше шепотом: вмешиваем заранее отваренную и прокрученную красную фасоль. Добавляем томатной пасты, молока и, пока никто не видит, припасенного красного вина. Можно и соком гранатовым обойтись. И пусть себе томится подлива. Почему фасоль принимает вкус мяса, а мясной фарш беременеет от фасоли? Белок, скажет зануда и умник. А я скажу: воздух Кистеневки богат ионами болоньезе. Их приносят к нам из-за морей белоногие туманы.
Одна печаль: за полет мысли, за изобретенный соус мне не дадут поднять флаг на утреннем построении. И пионервожатая не присядет на корточки передо мной с ваткой на палочке — замазывать комариные укусы.
Потому что повар я тайный — не настоящий. Ни диплома, ни разрешения, ни умений, ни знаний. Роспотребнадзор по мне плачет. Один энтузиазм и тайная страсть — накормить пять тысяч народу, на траве сидящих, не считая женщин и детей.
И тут я узнаю, что в лагере есть диверсанты. Те, кто не едят. Не приходят на общую трапезу, щемятся по кустам, пока другие ложками дно ищут. Диверсанты попадаются, конечно же, на жадности. Ловим в кухне мелкого пацанчика на краже одноразовой овсянки с ягодами. Учиненный допрос выявляет преступную цепочку. Некто предлагал пацанчику за пакетик каши «редкую» монету — 10 рублей 1992 года, уверяя, что за нее в интернете можно 1000 рублей получить. Пацанчик, чистая душа, чуть не плачет, узнавая, что монета и одного рубля не стоит. А его поступок в прежние времена тянет на отсечение руки. Зачинщика раскрывают. А он, оказывается, идейный тип. Все ему в лагере претит, не нравится, надоело. Еда — невкусная. Смиряйся, повар, смиряйся. Он же на все зарядки опаздывает, всяко ремесло — скучно, всяка радость — отстой. А монеты у малышей он потом назад отнимал, грозил, что раскроет их воровство.
Он еще и матом поругивается — бравирует перед младшими. За что уже дважды отправлялся мыть рот с мылом. В конце концов его отселяют из мальчишеского корпуса. В избу, где директор живет.
Однажды утром я зашел туда — пробки на кухне выбило. Парень лежал на койке, уткнувшись глазами в белую стену печи.
— Хреново тебе? — спросил я.
— Четыре дня осталось, — ответил он.
— До чего? Конца смены?
— Я вчера с Малиной разговаривал. Вот она меня так ждет, ждет…
— Малина — это кто? Сестра?
— Нет у меня никого. Один я у мамы. А Малина — это собака моя. Я вчера маме звонил, она с работы пришла, и Малина, как услышала мой голос в трубке, залаяла.
— Отца нет разве?
— В тюрьме сидит. Убить меня хотел и за это сел… Так жизнь моя сложилась.
— А Малина?
— Она меня любит. Она мой единственный друг. Я с ней вчера говорил, а она лаяла — отвечала мне. Она меня понимает.
Парень отвернулся к печке. Печка была расписана красными тонконогими конями с черными гривами. Кони скачут, елки растут, и утки летят. Мезенская роспись.
Теперь я могу написать, что в Кистеневке живет глухое-глухое, настоящее-настоящее одиночество. Оно живет в лице этого парня, лицом к печке, среди красных коней, которые символизируют восход солнца, черных елок до неба, уток в ветвях, что уносят солнце в подводный мир до следующего утра. Охра и сажа. Все на своем месте. И никто не может изгнать одиночества с его насиженного места. Потому что оно вписано в общую картину. Сажей и охрой плетет оно свой узор сквозь все миры.
Я выхожу от этого парня со странным чувством. Словно он мне что-то подарил. Когда-то очень давно нечто подобное я уже испытывал. Но потом забыл. А оно спряталось на дне в сундуке памяти…
Близость. В Кистеневке с каждым человеком ты — близко. Близость заставляет слушать и слышать. Человек, детский ли, взрослый ли, раскрывается перед тобой в своей личной истории. Даже в самом маленьком кусочке ее он, как в осколке зеркала — солнце.
Он вдруг скажет тебе, что у него в семье только один друг — пес. И тебе надо теперь с этим как-то жить.
Взрослый расскажет вполголоса о своей детской жизни, и ты, подслушав, сделаешься соучастником.
Мальчишка попросит отдать ему телефон, чтобы позвонить маме, и каждый вечер, неукоснительно после ужина ты будешь слышать, как он рассказывает маме о прожитом дне.
Девчонка посмотрит на тебя грозно и гордо, точь-в-точь Жанна Д’Арк, а ты, наглец, просишь ее не таскать слишком много дров.
Мокрая от охоты по росе кошка мяучит, чтобы ты скорее открыл запертую на ночь дверь в кухню, где спрятались ее котята. И, открывая дверь, ты чувствуешь себя освободителем кошачьего народа.
Близость дарит тебе ближнего. Кто ближний мой? А вот он, стоит босоногий, чумазый и говорит: дядя Саша, а моя мама не кладет в пельмени капусту.
История каждого становится драгоценностью. Белой или черной жемчужиной, которую тебе, дураку, подарили. Чужая история становится лично твоей.
Ее надо спрятать от любопытных глаз, запереть в сердце, как в сундук, под замок.
Картина кистеневской жизни была бы неполной без этой гостьи…
Хозяйская собака Берта — интеллигентнейшее и смиреннейшее существо. Дети и взрослые могли ездить на ней верхом и пересчитывать все зубы, она даже не фыркала. Воспитана была настолько, что кусочка мяса перед носом не брала без команды. Кошка Хлорка спала у нее на брюхе. И вот эта Берта однажды утром увидела ребят, тискавших белого котенка на руках. Берта подошла вплотную, сунула морду между детьми, словно хотела, чтобы ее погладили. И, вздохнув через нос, беззвучно перекусила котенку шею. Тот дернулся и затих. Все случилось в одну секунду, так быст-ро и просто, что никто ничего не понял. Мертвый котенок лежал на земле. Берта сидела рядом с ним и виляла хвостом.
Весть о смерти немедленно облетела лагерь. У смерти, как и у радости, крылья легкие. Дети притихли враз. Среди белого дня всех накрыла тень.
Хозяйка била Берту тряпкой по морде.
— Дрянь, дрянь! — кричала она.
Собака смиренно терпела, даже не пытаясь убежать.
— Надо его похоронить, — сказал директор лагеря. — Отнесите подальше и закопайте.
Человек 10–15, самых маленьких, взяли у меня лопату и гурьбой отправились на похороны. Котенка зарыли под березой, сделали оградку из кирпичей. Кто-то принес обрезок доски из кузни, и синим фломастером сообща написали эпитафию:
«Здесь похоронен котенок Сигма, загрызенный собакой Бертой 15 июня 2022 года».
Могилка быстро превратилась в святое место. Весь день к ней носили полевые цветы и водили друг друга, словно в паломничество. Паломничество неизменно сопровождалось пением. Пели «со святыми упокой». Дети проживали смерть. И это было очень серьезно.
Знаете, как надо сварить макароны на 70 человек, чтобы они не превратились в кашу? Макароны, 6 кг, надо сначала обжарить сухими до золотистого оттенка, в самом большом казане, помешивая деревянной лопатой, чтобы не пригорели. А затем влить кипятку, литров пять. Закрыть крышкой и вытащить почти все дрова из-под казана. Вмешать сливочное масло. Высший пилотаж, когда ни одна жареная макаронинка не прилипала к стенке.
Тщеславие мое кухмейстерское не знает удержу.
Я не об этом хотел написать.
Очерк Александра Рохлина опубликован в журнале "Русский пионер" №110. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".
- Все статьи автора Читать все
-
-
16.09.2024Атомное сердце 0
-
01.05.2024Любовь к селедке. Гастрооперетка в пяти апельсиновых актах 1
-
22.02.2024Черчилль на иголках 0
-
20.02.2024Еще один Мюльхаузен 0
-
27.12.2023Всем по щам! 0
-
21.12.2023Божественная ошибка профессора фон Хуббе 0
-
13.12.2023Офимкин код 0
-
14.11.2023Ютановы 1
-
02.10.2023Вальс «Опавшие листья» 0
-
21.09.2023Восемь абхазских водолазов 0
-
10.07.2023Ижкарысь трамвай 0
-
04.07.2023Тетя Гуля из Дюбека 1
-
Комментарии (2)
- Самое интересное
-
- По популярности
- По комментариям
на песке
от волн
речных,-
чем
тешит
рябь
неутомимо,-
на
шрамы,
ни похожи ль
от мечты,-
что
обнадежит
лишь,
и мимо?
Да коль
было бы
на свете
всё так,-
как
какой-то
вдруг задумал
чудак,-
то разве
такую
играли бы
роль,-
здесь Бог,
улыбка,
любовь,
и боль?
Что
на закате,-
небо
голубое,-
над
золотой,-
глубокоокой
болью,-
ведь сердца
интонации,-
есть музыка
изысков,-
по-над
непредсказуемою,-
музыкою
смыслов.
Прошу текстов еще.